Зеленый Генрих
Шрифт:
Я сразу смолкал и, полный ярости и гнева на него и на себя самого, с мучительно напряженным вниманием снова брался за работу.
Так я наконец познал настоящий тяжелый труд, и он не стал для меня бременем, ибо ведь он в самом себе несет награду — новый отдых и вечное обновление. Я оказался теперь в состоянии взяться за большой этюд Ремера, который скорее можно было бы назвать картиной, и сделать с него такую копию, что мой учитель остался удовлетворен.
— Довольно работать в этом направлении, — сказал он, — иначе вы перерисуете все мои папки. Они составляют мое единственное достояние, и, при всей дружбе к вам, я не хочу, чтобы в чужих руках были хорошие дубликаты.
Благодаря этим занятиям я, как это ни удивительно, стал чувствовать себя в южных краях гораздо более дома, чем у себя на родине. Образцы, по которым я работал, все возникли под открытым небом и были превосходно исполнены; к тому же мою работу все время сопровождали рассказы и
Особое очарование представляли для меня встречавшиеся там и сям остатки греческого зодчества. Поэтическое волнение овладевало мною, когда мне приходилось выделять на фоне синего неба залитые солнцем мраморные портики дорического храма. Горизонтальные линии фриза, архитрава и венчающего карниза, а также каннелюры колонн нужно было проводить с деликатнейшей точностью, с истинным благоговением, медленно и все же уверенно и изящно. Тени, падавшие на этот благородный золотистый камень, были чисто-голубые, и если я долго смотрел на эту голубизну, мне начинало казаться, что передо мною подлинный храм. Каждый просвет между стропилами, сквозь который проглядывало небо, каждая зазубрина на каннелюрах были для меня священны, и я запечатлевал их точно, без малейших отступлений.
В вещах моего отца оказался труд по архитектуре, содержавший историю древних стилей с пояснениями и хорошими подробными изображениями. Теперь я вытащил его и стал жадно изучать, чтобы лучше понять античные руины и до конца познать их великую ценность. Я вспоминал также прочитанное мною «Итальянское путешествие» Гете. Ремер много рассказывал мне о людях и обычаях, о прошлом Италии. Он почти ничего не читал, кроме Гомера в немецком переводе и Ариосто на итальянском языке. Он и мне предложил читать Гомера, и я не заставил просить себя дважды. Сначала дело шло не особенно хорошо; правда, я все находил прекрасным но простота и титаничность были мне еще слишком непривычны, и я подолгу не выдерживал. Но Ремер обратил мое внимание на то, как Гомер для каждого действия и положения применяет единственно уместное и необходимое слово, как любой сосуд, любое одеяние, которые он описывает, полны тончайшего вкуса и как, наконец, каждая ситуация и каждый нравственный конфликт, при всей их почти детской простоте, проникнуты самой высокой поэзией.
— В наши дни люди все больше требуют изысканного, занимательного, пикантного, не подозревая в тупости своей, что не может быть на свете ничего более изысканного, пикантного и вечно нового, чем любая гомеровская выдумка, бессмертная в своей классической простоте! Я не желаю вам, милый Лее, когда-либо на своем опыте прочувствовать изысканную, пикантную истину в положении Одиссея, когда он, голый и вымазанный в тине, явился перед Навсикаей и ее подругами! [114] Хотите вы знать, как это бывает? Остановимся на этом примере! Если вам когда-нибудь придется, вдали от родины и всего, что вам дорого, скитаться на чужбине, где вы многое видели и многое узнали, где вас гнетут горе и заботы, где вы к тому же чахнете в нищете и одиночестве, — вам непременно приснится ночью, что вы приближаетесь к родине; она сверкает и блещет перед вашим взором самыми пышными красками; вы видите перед собой нежные, милые, любимые лица; и вдруг вы замечаете, что на вас грязные лохмотья, сквозь которые виднеется голое тело… Невыразимый стыд и ужас охватывают вас, вы пытаетесь прикрыться, спрятаться — и просыпаетесь в холодном поту. Таков испокон века сон горемычного бродяги, и значит, Гомер взял это положение из глубоких и вечных недр человеческого бытия!
114
…в положении Одиссея, когда он , голый и вымазанный в тине, явился перед Навсикаей и ее подру г ами! — Согласно греческо й мифологии, Навсикая, дочь феакийского царя Алкиноя, нашла вместе со своими прислужницами потерпевшего кораблекрушение Одиссея на берегу моря и предоставила ему приют. Ремер имеет в виду следующе е место из «Одиссеи» Гомера:
Вышел так Одиссей из кустарника. Голым решился Девушкам он густокосым явиться: нужда заставляла. Был он ужасен, покрытый морско ю засохшею тиной.(Песнь VI, ст. 135 —1 37, перев. В. Вересаева.)
Между тем хорошо было, что интересы Ремера в отношении моих копий с его этюдов совпали с моими интересами. Когда я теперь, подчинившись его требованию, снова очутился лицом к лицу с природой, стало ясно, что вся моя сноровка в копировании и все мое знание Италии могут оказаться не более чем пустым самообманом. Мне стоило величавшей настойчивости и труда достигнуть в моих зарисовках хотя бы одной десятой доли того, что мне удалось в копиях; первые попытки окончились почти полной неудачей, и Ремер злорадно сказал:
— Нет, дружок, не так все это скоро! Я был уверен, что иначе случиться не может. Пора вам теперь стать на собственные ноги, или, вернее, начать видеть собственными глазами! Сделать сносную копию с хорошего этюда, это еще мало чего стоит. Вы думаете, что это так просто, что можно доставать луну с неба чужими руками?
И еще многое говорил он в том же роде. И снова вспыхнула война — его порицание опять обрушивалось на мою старательность, пытаясь опередить ее и подставить ей ножку. Ремер отправлялся за город вместе со мной и сам писал этюды, так что я все время был у него на виду. Тут уж не годилось пускать в ход ухищрения и увертки, которые я позволял себе у Хаберзаата; Ремер, казалось, проникал взором сквозь камни и деревья и видел, насколько добросовестен каждый штрих. Едва взглянув на какую-нибудь ветку, изображенную мной, он уже знал, что она слишком толста или слишком тонка; когда же я замечал, что в конце концов могла ведь она вырасти и такой, он говорил:
— Бросьте это! Природа разумна, и ей должно верить. А кроме того, мы хорошо знаем такие штучки. Видали мы таких фокусников! Не вы первый пытаетесь втереть очки природе и своему учителю.
Глава третья
АННА
Мне нужно было до конца использовать недолгое пребывание Ремера в нашем городе, а поэтому я и думать не мог о том, чтобы побывать в деревне, хотя уже не раз мне передавали оттуда приветы и вести. Но тем больше мечтал я об Анне, когда работал и вокруг меня шумели зеленые деревья. Мое ученье радовало меня, — ведь оно касалось и ее; чувствуя себя намного богаче опытом по сравнению с прошлым годом я надеялся приобрести теперь некоторое основание для надежд, которые сам позволил себе питать.
Настала осень, и когда я однажды в полдень пришел домой поесть, в нашей комнате на плетеном диване лежала черная шелковая накидка. Радостно удивленный, я подошел ближе, поднял легкую, приятную на ощупь ткань и рассмотрел ее со всех сторон. Затем поспешил на кухню, — там матушка готовила обед, и не такой, как обычно. Она сообщила мне о приезде учителя и его дочери, но тут же озабоченно добавила, что, к сожалению, они прибыли сюда не для своего удовольствия, а чтобы побывать у знаменитого врача. Перейдя в комнату и накрывая на стол, она в нескольких словах объяснила мне, что у Анны появились странные и тревожные признаки какой-то болезни, что учитель очень удручен, да и она, моя мать, — не меньше: судя по всему виду бедной девочки, можно было полагать, что это хрупкое создание долго не протянет.
Я сидел на диване, крепко держа в руках накидку и с недоумением слушая эти слова, — они звучали для меня так нежданно и чуждо, что я был более удивлен ими, чем испуган. В этот миг отворилась дверь, и вошли наши гости, столь же любимые нами, сколь и искренне почитаемые. Застигнутый врасплох, я встал, пошел им навстречу, и только собираясь подать Анне руку, заметил, что все еще держу ее накидку. Она покраснела и рассмеялась, а я смущенно стоял перед ней; учитель упрекнул меня в том, что я за все лето ни разу у них не показался; пока мы обменивались любезностями, я забыл о том, что мне рассказала матушка, к тому же ничто не бросалось мне в глаза и не напоминало об этом. И лишь когда мы уже сидели за столом, какая-то повышенная ласковость и внимательность матушки к Анне заставила меня насторожиться, и теперь я как будто начал замечать, что девушка чуть-чуть выросла, но в то же время стала более нежной и хрупкой. Цвет ее лица был прозрачным, а вокруг глаз, как-то по-особому блестевших то огоньком прежних дней, то глубокой мечтательной задумчивостью, легла тень страданий. Она была оживленна и много говорила, я же молчал, слушал и смотрел на нее; учитель тоже был оживлен и вообще держал себя, как обычно; ибо когда на долю близких нам людей выпадают невзгоды и страдания, мы не ударяемся в плаксивость, а почти с первого мгновения ведем себя с таким же самообладанием и предаемся такой же смене надежд, страхов и иллюзий, как и сами жертвы. Однако он все же попросил дочь не слишком много говорить, а у меня осведомился, знаю ли я уже о причине их маленького путешествия, и добавил:
— Да, милый Генрих! Моя Анна, по-видимому, намерена расхвораться! Но не будем падать духом! Врач сказал, что пока еще ничего определить и предпринять нельзя. Сделав нам кое-какие указания, он велел спокойно возвращаться к себе и жить там, а не переезжать сюда, — тамошний воздух для Анны благоприятнее. Этот врач даст нам письмо к нашему доктору и будет время от времени наезжать сам, чтобы наблюдать за больной.
Я не знал, что мне сказать и как выразить свое участие; но я густо покраснел, мне было стыдно, что я тоже не болен. Анна при словах отца с улыбкой посмотрела на меня, словно ей было жаль меня за то, что мне приходится выслушивать такие неприятные вещи.