Зеленый Генрих
Шрифт:
Я встрепенулся и, подобно тому как утром моют лицо и руки, словно умыл лицо и руки своей души; теперь я держал себя собранно и осторожно, стремясь владеть своими мыслями и быть в любой миг честным и чистым. Таким я предстал перед Анной, и подле нее подобное очищенное и праздничное бытие было мне легко, так как в ее присутствии никакое другое, собственно, и не было возможно. Утренние часы пошли своим чередом, как вчера, туман плотной стеной стоял за окнами и, казалось, звал меня из дома. И если теперь мною овладело беспокойное желание увидеть Юдифь, это не было безграничным непостоянством и слабостью, а скорее проистекало из безобидной благодарности, побуждавшей меня оказать пленительной женщине внимание за ее расположение ко мне. После той ничем не подготовленной и нескрываемой радости, которую она вчера проявила, когда нежданно увидела меня перед собою, я действительно мог вообразить сердечную склонность с ее стороны ко мне. И я считал, что могу без особых колебаний говорить ей, что она мне нравится, ибо, как ни странно, я не замечал при этом никакого ущерба для моих чувств к Анне и не сознавал, что заверение это было вызвано лишь желанием сжать в своих объятиях Юдифь. Кроме того, я рассматривал свое посещение как хороший случай проявить самообладание и в самой
Подкрепляя себя такими софизмами, я вышел, предварительно бросив боязливый взгляд на Анну, но не заметив у нее и тени сомнения. За дверью дома я снова помедлил, но затем безошибочно нашел дорогу к саду Юдифи. Хозяйку же мне пришлось некоторое время искать, так как, завидя меня у входа, она спряталась, начала перебегать в клубах тумана с места на место и сама заблудилась настолько, что, наконец, остановилась и начала тихонько меня окликать, пока я не нашел ее. Мы оба сделали невольное движение, чтобы обняться, но удержались и только подали друг другу руки. Она все еще была занята сбором яблок, но только лучших сортов — тех, что росли на небольших деревцах. Остальные она продавала, предоставляя самим покупателям снимать их с веток. Я помог ей нарвать полную корзину и влезал на те деревья, где ей было не дотянуться. Из шалости я взобрался так высоко в самую крону высокой яблони, что исчез в тумане. Юдифь снизу спросила, нравится ли она мне, и я, как из облаков, бросил свое «да».
— О, это славная песенка, — льстиво воскликнула Юдифь. — Она мне по душе! Спускайся же, птенец, поющий так мило!
Так мы ежедневно проводили часок-другой, прежде чем я шел к дяде. Мы беседовали о том, о сем, и я много рассказывал об Анне. Юдифи приходилось все это выслушивать, и она проявляла большое терпение, лишь бы я оставался у нее. Ибо если я любил в Анне лучшую и более одухотворенную часть своего «я», Юдифь тоже искала в моей юности что-то лучшее, чем ей до сих пор предлагал мир. И все-таки она хорошо видела, что привлекает лишь мою чувственность. Но если даже она догадывалась, что мое сердце затронуто в большей мере, чем знал я сам, она весьма остерегалась дать мне это заметить и предоставляла мне отвечать на ее ежедневный вопрос со спокойной уверенностью, что подобные чувства мало значат.
Часто я настаивал, чтобы Юдифь рассказала мне о своей жизни и объяснила, почему она так одинока. Она исполнила мое желание, и я жадно слушал ее. За своего мужа, ныне покойного, она вышла молоденькой девушкой, потому что он казался ей красивым и сильным. Выяснилось, однако, что он глуп, мелочен и склонен к сплетням; он был из тех нелепых людей, что всюду суют свои нос. Прежде все эти свойства скрывались за застенчивой молчаливостью жениха. Юдифь, не смущаясь, говорила, что его смерть была для нее большим счастьем. После этого к ней сватались только люди, которые метили на ее состояние и быстро обращались в другую сторону, если чуяли там на несколько сот гульденов больше. Она видела, как цветущие, умные и добродетельные мужчины женились на кособоких и бледных женщинах с острыми носами и большими деньгами, что давало ей повод высмеивать их и бранить последними словами: «Я сама должна искупать свою ошибку, — добавляла она, — раз уж взяла в мужья красивого осла!»
Глава пятая
БЕЗУМИЕ УЧИТЕЛЯ И УЧЕНИКА
Через неделю я вернулся в город и возобновил занятия у Ремера. Но пора для рисования на лоне природы прошла, да и копировать больше было нечего, и потому Ремер предложил мне сделать попытку самостоятельной работы, чтобы посмотреть, могу ли я теперь создать нечто цельное на основе приобретенных знаний. Я должен был выбрать среди своих набросков какой-нибудь мотив и, развив его, превратить в небольшую картину.
— У нас здесь нет других пособий, — сказал он, — кроме моих папок, и за зиму вы бы перемалевали все, что в них есть, если бы я только на это согласился; поэтому лучше всего будет сделать так; правда, вы для этого слишком молоды, и вам еще придется, пока вы не наберетесь опыта, неоднократно начинать сначала. Но все-таки давайте-ка попытаемся так заполнить этот белый лист, чтобы в случае нужды вы могли продать свое произведение!
С первой пробой дело пошло недурно, так же — со второй и третьей. Благодаря моему живому интересу к работе, простоте темы, уверенности и навыку Ремера, передний и задний планы сочетались как бы сами собой, освещение распределялось без труда, и повсюду, в каждой части картины светотень ложилась так верно и ясно, что не осталось ни одного пустого или искаженного места. Большое удовольствие доставляло мне, когда приходилось один или несколько предметов, этюды с которых писались при ярком свете, переводить в тень или обратно; при этом путем размышлений и расчета нужно было создать нечто новое и все же единственно необходимое, в зависимости от окраски этих предметов, от времени суток, от того, покрыто ли небо тучами или оно безоблачно, от окружающих предметов, которые поглощают больше или меньше света и в той или иной мере влияют на цвет. Если мне удавалось найти верный тон, который при таких условиях был бы разлит в самой природе, — а его сразу можно было узнать, ибо он всегда вносит в картину особое очарование, — тогда в мою душу закрадывалось гордое чувство, в котором собственный жизненный опыт и жизнь творящей природы казались мне чем-то единым.
Однако черпать из усилий радость стало труднее, когда были предприняты более сложные и содержательные работы и когда этой деятельностью вновь была пробуждена моя страсть к изобретательству, которая сразу же буйно разрослась. Гордое слово «композиция» хвастливо гудело в моих ушах, и, делая теперь настоящие рабочие наброски, предназначенные для дальнейшего воплощения в картине, я отпускал поводья. Я пытался всюду расположить поэтические местечки и уголки, добиваясь оригинальных сочетаний и выискивая в них особый смысл, но все это вступало в противоречие с требованиями простоты и покоя. Ремер не возражал против моей работы над такими эскизами; когда же моя стряпня не нравилась мне самому, хотя я и не знал — отчего, он с торжеством указывал мне, что технически хорошо выписанные детали и правдивые кусочки природы из-за претенциозной и вычурной композиции не производят впечатления и не могут стать единой, целостной правдой. Они висят на моем бьющем в глаза рисунке, как пестрая мишура на скелете. Но даже и в этих хорошо выполненных деталях не будет никакой настоящей жизненной правды и свежести восприятия, ибо перед лицом преобладающего вымысла или, как он выражался, самоуверенного спиритуализма природная свежесть, робея, как бы отступает из кончика кисти в ее стебель.
— Существует, впрочем, — говорил Ремер, — направление, которое особый вес придает вымыслу за счет непосредственного восприятия правды. Однако такие картины больше похожи на стихи, чем на настоящие картины, как бывают и стихотворения, производящие скорее впечатление живописи, нежели одухотворенно звучащего слова. Если бы вы жили сейчас в Риме, где вы могли бы смотреть на работы старого Коха [117] или Рейнхарта [118] , то, судя по вашим склонностям, вы, вероятно, с восхищением присоединились бы к этим старым фантазерам. Но вы не живете там, и это хорошо, ибо для молодого художника это дело опасное. Только глубокое, скорее научное, чем художественное, образование, только строгий, уверенный и тонкий рисунок, основанный в большей степени на изучении человеческой фигуры, чем на изучении деревьев и кустов, одним словом, только большой живописный стиль, опирающийся на богатый опыт, способен заставить художника забыть о соблазне банальной верности природе. При всем том такой мастер обречен на вечное положение чудака, на нищету, и это справедливо — подобная манера неоправданна и неразумна.
117
Кох Иозеф Антон (1768–1839) — немецкий живописец и график. Писал главным образом идеализированные пейзажи, однако лучшие его произведения созданы в реалистической манере. В творческом наследии Коха немало гравюр, литографий, художественных иллюстраций.
118
Рейнхарт Иоганн Христиан (176 1–1 847 ) — н емецкий художник-пейзажист и гравер, один из представителей позднего классицизма в живописи. Известны его пейзажи на исторические и мифологические темы, а также виды Италии.
Однако я не внял этим речам, так как уже заметил, что как раз в вымысле Ремер не силен. Уже не раз, поправляя мою композицию, он просто не замечал моих любимых деталей в изображении горных хребтов или лесных чащ; мне они казались значительными, а он безжалостно заштриховывал их жирным карандашом и превращал в темный, ничего не говорящий фон. Детали эти, может быть, и были нежелательны, но он, по моему мнению, должен был хотя бы заметить их, понять меня и что-нибудь об этом сказать.
Поэтому я осмеливался возражать, сваливая вину на акварель, не дающую возможности свободно и сильно воплотить мой замысел, и высказывал свою мечту о добром холсте и масляных красках, при которых все само собою приобретает пластичность и достойный вид. Но этим я уязвлял своего учителя в самое сердце, ибо он верил и утверждал, что полноценное мастерство можно в достаточной мере проявить и отлично доказать с помощью куска белой бумаги и нескольких таблеток английских красок. Его путь уже был завершен, и он не рассчитывал создать ничего существенно нового в сравнении с тем, что создавал теперь; поэтому его оскорбляло, когда я давал ему понять, что считаю воспринятое от него всего лишь ступенью и уже чувствую себя призванным перешагнуть через нее к чему-то высшему. Он стал особенно обидчив, когда я начал часто и упрямо спорить с ним на эту тему: однако я не отрекался от своих надежд и уже не только не соглашался безоговорочно с его взглядами, когда они приобретали общий характер, но и бесстрашно ему возражал. Главной причиной было то обстоятельство, что его речи и утверждения становились все более странными и дикими; они подрывали мое уважение к силе его разума. Кое-что здесь совпадало с ходившими про него темными слухами, и я некоторое время находился в состоянии мучительного недоумения, видя, как на месте глубоко чтимого и маститого учителя передо мной возникает самая необыкновенная и загадочная фигура.
Уже довольно давно его высказывания о людях и событиях звучали все более жестко и решительно, причем они касались почти исключительно политических вопросов. Едва ли не каждый вечер он отправлялся в одну из городских читален, просматривал там французские и английские газеты и делал по ним заметки. У себя дома он тоже возился с таинственными бумажными вырезками, и я часто заставал его погруженным в составление каких-то важных писем, Особенно много внимания он посвящал «Journal des D'ebats» [119] . Наше правительство он называл компанией неумелых провинциалов, Большой совет — презренным сбродом, а внутренние дела нашего государства — чепухой. Это ставило меня в тупик, и я воздерживался от того, чтобы соглашаться с ним, или даже защищал наши порядки, считая, что его недовольство вызвано продолжительным пребыванием в больших заграничных городах, которое возбудило в нем презрение к своей маленькой родине. Он часто говорил о Луи-Филиппе [120] и порицал его деятельность, словно был недоволен тем, что тот недостаточно точно выполняет какое-то тайное предписание. Однажды он пришел домой совсем сердитый и стал жаловаться на речь, произнесенную министром Тьером [121] .
119
« J ournal des D 'e bats » — одна из старейших парижских газет; была основана в 1789 г. решением Национального конвента.
120
Луи-Филипп (1773–1850) — король Франции (с 1830 г.), не останавливавшийся перед самыми жестокими расправами над участниками рабочего и демократического движения. В дни революции 1848г. был свергнут с престола и бежал в Англию.
121
Тьер Адольф (1797–1877) — французский государственный деятель и историк. Активно содействовал установлению Июльской монархии. При Луи-Филиппе занимал различные министерские посты, а в 1836 и 1840 гг. являлся главой правительства. Впоследствии стяжал себе позорную славу как палач Парижской коммуны.