Зеленый папа
Шрифт:
Видаль Мота почувствовал, как мушиное «жу-жужу-жу» уносит его, ставшего легким, как пух, уносит с этой песенкой, звучащей в ушах, к ледяной поверхности большого зеркала в той парикмахерской, где он еще ребенком видел однажды отражение голых чресел одной пахнувшей салом нищенки, этой вонючей
Видаль Мота ничего не понимал из того, что говорил ему Почоте Пуак, но, не понимая, знал, о чем тот говорил, погружая его в поток слов и заставляя впитывать всеми порами холодный огонь, студеное испарение чего-то не существующего, но ощутимого, отчего кожу словно щекотала белая пыль, чешуйки лунных рыб…
Пуак шептал, касаясь его лба кончиками пальцев, дурманящих, как корни молочая:
— Черная сейба насылает тяжелые сны. Ее надо рубить топором. Где этот топор? На луне. Луна шлет на землю сны черной сейбы, страшные сны, свисающие с ее ветвей. (Лиценциат услышал, как внутри него, в его ушах лопнуло огромное зеркало.) Я овею ночь твоих волос колдовским дыханием и прогоню дурные сны… Я овею ночь твоих волос своим дыханием вещуна…
Белая сейба насылает чистые сны ребенка, ее надо поливать молоком женщины. Где белая грудь женщины? На сожженной солнцем горе, под облаками. Надо ходить за сейбой светлого дня, чтобы не опала солнечная листва и появились мысли, радостные как дети, в твоей голове… Я овею колдовским дыханием твой лоб, твои веки; веки твои не тонут во сне, они плывут, они легки, как пемза в речной воде.
Красная сейба шлет сны любовной войны. Ее поливают кровью. Надо разжечь огонь сладостного сражения, борьбы, в которой исчезают те, что выходят наружу в несметном количестве. За ту дань, которую приносят ему, дереву цветущего тела, жидким рубином разольется девственное вино, все несчастия сокроет пуп, утихнет строптивый живот, а коралловая пыль окрасит соски, веера ушей, кончики пальцев и трепещущего мотылька во мхе красной сейбы.
Сказав это, Пуак подул в грудь Видалю Мота, на кружочки вокруг его сосков цвета пробки.
— Зеленая сейба насылает сны жизни. Ее надо поливать, чтобы поддерживать вечную жизнь. Для нее нет запада. Солнце встает в ней со всех сторон. В кроне ее затаился дождь. Вместо листьев на дереве — птицы. Великое трепетанье крыльев. Гимн надежде. Живые и мертвые — в труде. Молния ломает зубы об округлое спокойствие сейбы. Плоды крепкого сна — в костяном безмолвии ее ветвей. Земля ложится отдохнуть у ее ствола, который не обхватят и десять человек со всеми своими сыновьями, прильнувшими к ее груди.
Умолк вещун и положил тяжелые руки на плечи Видалю Мота, потом стиснул плечи пальцами и стал громко читать заклинания:
— Красная сейба, сейба любовной борьбы, я, человек с желтыми
Зеленая сейба, сейба жизни, я, человек с темными ягодицами, наполнил тебя зеленой кровью!
Белая сейба, я, человек с розовыми пятками, наполнил тебя белой кровью. Да будут у тебя сыновья, вскормленные молоком женщин, и да оросится ими женщина, найдя в их телах белый сок, каким и ты создан, когда в тебе смешалось молоко твоей матери с молоком, которым твоя бабушка кормила твоего отца!
Пусть падет черная сейба, мучение, немощь, под лунными топорами!
Сеньор Бастиан Кохубуль выпустил из ноздрей и изо рта — трех курящихся жерл — дым, благовонный дым жгучей, как перец, сигары. Его лицо, окутанное дымным облаком, сияло от блаженства, даже будто морщины разгладились. А стоит ли вообще вспоминать о морщинах и годах! Хотя правый глаз уже и катарактой затягивало.
— В последний раз, Гауделия, — сказал он жене, смолю в свое удовольствие. За границей ведь курят другие табаки, слабые да надушенные.
— Со многим тебе придется распроститься, Бастиансито…
— С тобой тоже, Гауделия: сначала, говорят, туда отправят мужчин, чтобы мы для вас жилье присмотрели…
— И школы для мальчишек приглядите… — Наступила долгая тишина, прерываемая лишь попыхиванием Бастиана, с наслаждением сосавшего тусовую сигару. Затем Гауделия прибавила: — А ты помнишь, Бастиансито, как мы приехали с гор на побережье? Все было иначе, чем теперь, когда уезжаем!
— Моложе были, хочешь сказать?
— Все иначе, Бастиан, все… И взаправду деньги — дьявольское наваждение. Они и тебя, и меня, и детей — всех нас изменили. Так бывает, наверно, когда дьяволу душу запродашь. Да хранит нас бог! Не знаю, приходило ли тебе в голову, что стоит нам только захотеть чего-нибудь, а оно уж тут как тут. Раньше, Бастиан, бывало, как трудно нам доставались самые простые вещи, как мы думали, говорили о них, как мечтали зажить когда-нибудь по-человечески, чтобы у сыновей была своя земля, засаженная добрыми бананами.
— Лучше не вспоминать обо всем этом, жена.
— Если бы можно было не вспоминать, Бастиан… Раньше, когда моя мать, царство ей небесное, рассказывала про запроданные души, я не верила, думала, это сказки суеверной старушки, старческое слабоумие… Но со временем я на собственном опыте убедилась, что была то самая настоящая правда, чистейшая истина. Стоит только душепродавцу сказать: «Хочу этого, сатана!» — ив один миг, откуда ни возьмись, желаемое у него уже в руках. С той поры как вам сообщили о благословенном наследстве, нет такой вещи, какой бы я захотела и не получила… «Того-то хочу», — говорят мои дети и тут же получают. И сам ты уже не знаешь, чего просить, ломаешься, капризничаешь… Самое плохое, что богатым ничего не хочется, у них умирает желание…
— Вот потому-то, Гауделия, я и не возьму в толк, не могу объяснить себе поведение братьев Лусеро. Гнут спину, как бедняки, будто и не унаследовали ничего; милостыню не подают и злятся, злятся на нас, что мы едем за границу и дети наши будут учиться в тамошних школах.
— Да, странно они себя ведут. Разве что сила чудесная их хранит, — есть ведь силы волшебные, а ты не забывай, что Сарахобальда приходится Лино крестной, — вот и не попали они в сети дьявола, а мы одни поддались колдовству.