Зеленый шум (сборник)
Шрифт:
И даже эта тяжелая муть рассвета не смущает нас, напротив, едва ли кто-нибудь из нас променял бы это на весенний соловьиный дачный восход.
Только поздней осенью бывает так хорошо, когда после ночного дождя с трудом начинает редеть ночная мгла, и радостно обозначится солнце, и падают везде капли с деревьев, будто каждое дерево умывается.
Тогда шорох в лесу бывает постоянный, и все кажется, будто кто-то сзади подкрадывается. Но будь спокоен, это не враг, и не друг идет, а лесной житель сам по себе проходит на зимнюю спячку.
Змея
До чего хорошо пахнет!
Кто-то сказал в стороне два слова. Я подумал, это мне кажется так, слух мой сам дополнил к шелесту умирающей природы два бодрых человеческих слова. Или, может быть, чокнула неугомонная белка? Но скоро опять повторилось, и я оглянулся на охотников.
Они все замерли в ожидании, что вот-вот выскочит заяц из частого ельника.
Где же это и кто сказал?
Или, может быть, это идут женщины за поздними рыжиками и, настороженные лесным шорохом, изредка очень осторожно одна с другой переговариваются.
— Равняй, равняй! — услыхал я над собой высоко.
Я понял, что это не люди идут в лесу, а дикие гуси высоко вверху подбодряют друг друга.
Великий показался, наконец, в прогалочке между золотыми березами, гусиный караван, сосчитать бы, но не успеешь. Палочкой я отмерил вверху пятнадцать штук и, переложив ее по всему треугольнику, высчитал всего гусей в караване больше двухсот.
На жировке в частом ельнике изредка раздавалось "бам!" Соловья. Ему там очень трудно разобраться в следах: ночной дождик проник и в густель и сильно подпортил жировку.
Этот густейший молоденький ельник наши охотники назвали чемоданом, и все уверены, что заяц теперь в чемодане.
Охотники говорят:
— Листа боится, капели, его теперь не спихнешь.
— Как гвоздем пришило!
— Не так в листе дело и в капели, главное, лежит крепко, потому что начинает белеть, я сам видел: галифе белые, а сам серый.
— Ну, ежели галифе побелели, тогда не спихнешь, его в чемодане, как гвоздями, пришило.
Смолой, как сметаной, облило весь ствол единственной высокой ели над густелью, и весь этот еловый чемодан был засыпан опавшими березовыми листочками, и всё новые и новые падали с тихим шепотом.
Зевнув, один охотник сказал, глядя на засыпанный ельник:
— Комод и комод!
Зевнул и сам мастер Томилин.
С тем ли шли: зевать на охоте!
Мастер Томилин сказал:
— Не помочь ли нам Соловью?
Смерили глазами чемодан, как бы взвешивая свои силы, пролезешь через него или застрянешь.
И вдруг все вскочили, решив помогать Соловью.
И ринулись с криком на чемодан, сверкая на проглянувшем солнышке заплатами чиненых стволов.
Всем командир мастер Томилин врезался в самую середку, и чем его сильней там кололо, тем сильней он орал.
Все орали, шипели, взвизгивали, взлаивали: нигде таких голосов не услышишь больше у человека, и, верно, это осталось от тех времен,
Выстрел.
И отчаянный крик:
— Пошел!
Первая, самая трудная часть охоты кончилась, все равно, как если бы фитиль подложили под бочку с порохом, целый час он горел и вдруг, наконец, порох взорвался.
— Пошел!
И каждому надо было в радости и в азарте крикнуть:
— Пошел, пошел!
Уверенный и частый раздался гон Соловья, и после него, подвалив, Шарик ударил, Рестон, действительно, очень резко рез-тон.
Вмиг вся молодежь, как гончие, не разбирая ничего, врассыпную бросается куда-то перехватывать, и с нею мастер Томилин, как молодой — откуда что взялось, — летит, как лось, ломая кусты.
Таким никогда не подстоять зайца, но, может быть, им это и не надо, их счастье — быстро бежать по лесу и гнать, как гончая.
Мы с Федором, старые воробьи, переглянулись, улыбнулись, прислушались к гону и, поняв, куда завертывает заяц, стали: он тут на лесной полянке перед самым входом в чемодан, я немного подальше на развилочке трех зеленых дорог между старым высоким лесом и частым мелятником.
И едва только затих большой, как от лося, треск кустов, ломаемых на бегу сорокалетним охотником, далеко впереди на зеленой дорожке, между большим лесом и частым мелятником, мелькнуло сначала белое галифе, а потом и весь серый обозначился: ковыль-ковыль, прямо на меня. Я смотрел на него с поднятым ружьем через мушку: мамонт был самый маленький белячок из позднышков-листопадников, на одном конце его туловища, совсем еще короткого, были огромные уши, на другом — длинные ноги, такие, что весь он на ходу своим передом то высоко поднимался, то глубоко падал.
На мне была большая ответственность — не допустить листопадника до чемодана и не завязить там опять надолго собак: я должен был убить непременно этого мамонта. И я взял на мушку.
Он сел.
В сидячего я не стреляю, но все равно ему конец неминуемый, побежит на меня — мушка сама станет вниз на передние лапки, прыгнет в сторону — мушка мгновенно перекинется к носику.
Ничто не может спасти бедного мамонта.
И вдруг…
Ближе него из некоей мелятника показывается рыжая голова и как бы седая от сильной росы.
— Шарик?
Я чуть было не убил его, приняв за лисицу, но ведь это же не Шарик, это лисица…
И все это было в одно мгновение, седая от росы голова не успела ни продвинуться, ни спрятаться. Я выстрелил, в некоей заворошилось рыжее, вдали мелькнуло белое галифе.
И тут налетели собаки.
Налетел Федор. С ружьем наперевес, как в атаке, выскочил из лесу на дорожку мастер Томилин и потом все, сверкая заплатами ружей. Сдержанные сворками собаки рвались на лисицу, орали не своим голосом. Орали все охотники, стараясь крикнуть один громче другого, что и он видел промелькнувшую в густели лисицу. Когда собаки успокоились и молодежь умолкла, осталась радость у всех одинаковая, как будто все были один человек.