Зелменяне
Шрифт:
Даже Цалел дяди Юды, провожая ее взглядом из окна, испытывал что-то вроде ненависти.
Он думал так: «Чем бы пострадала, скажем, революция, если бы тетя Гита отдала Богу душу, не зная о том, что Тонька продала свои подушки во Владивостоке?!»
Вот что он думал. И он готов был в эту минуту считать, что она, его любимая, всего лишь ничтожная змея, которая смотрит сверху вниз на каждого, кто не обладает ядом.
Тут он, очевидно, подразумевал и себя, который не раз уже то на чердаке, то с пузырьком
Цалел дяди Юды осторожно положил уснувшего ребенка, вышел во двор и, сам того не замечая, пошел по зелменовским домам послушать, нет ли новых сведений «о Владивостоке».
С тех пор как вернулись сорванцы, реб-зелменовский двор забросил все дела, из труб перестал валить дым, и немые бородатые Зелменовы вместе со старыми Зелменовками сидели сложа руки у ненакрытых столов в ожидании новостей о Кондратьевой и о Тонькином ребенке.
Из дома в дом сновал дядя Ича, и, хотя он на бегу выплевывал нитки изо рта, чтобы думали, что он без дела не сидит, ему никого не удалось провести, разве только свою жену тетю Малкеле, которая была, конечно, расстроена из-за своего Фалка.
— Моя корова, — сказала она, — когда доить — так нет ее, а когда подыхать — она тут как тут!
С особой жадностью набросился двор на Кондратьеву. Для Зелменовых она являлась странной, загадочной фигурой. Кто-то во дворе додумался до того, что Кондратьева — мужчина, но само собой понятно, что это просто был дикий вымысел какого-то зелменовского дурня, и об этом, пожалуй, не стоит говорить.
Со всех сторон из Фалка вытягивали воспоминания о его жизни, как тянут нитки из потрепанной одежды. Жаль только, что в то время, как о Кондратьевой уже накопилось немало сведений, еще почти ничего не знали о Тонькином ребенке.
По правде говоря, Тоньку здесь не очень-то любили.
Есть такие Зелменовы, которые даже боятся ее. Взять, к примеру, мрачного мостильщика, родственника тети Малкеле, еврея с большим аппетитом и сундуком под кроватью. Как только он увидел из окна Тоньку, он на мгновение прекратил жевать и спросил:
— Кто эта шлюха, которая вертится здесь по двору?
А потом уже, объятый паром большой миски с картошкой, он горько вздохнул:
— Девица с каким-то недобрым взглядом!
Что уже известно во дворе по «делу Кондратьевой»?
Известно, что где-то там, в далеком городе, Фалк дяди Ичи действительно шлялся с какой-то чуть ли не графиней или с помещицей, которую зовут Кондратьева. Тонька не хотела с этим мириться, и Фалк грозил ей, что бросит ее и будет платить алименты.
Почему это парню пришло в голову грозить Тоньке алиментами, этого никто не знает.
— Ты мне надоела, — сказал он вдруг Тоньке по-русски.
Она покраснела и переспросила по-еврейски:
—
— Провинциальная девица ты и больше ничего!
Тогда Тонька дала ему пару пощечин. Он, бедняжка, закрыл лицо рукой и, ожидая продолжения, отвернулся к стене, как в детстве, когда тетя Малкеле била его за кусок украденного сахара.
Ах, Фалк, Фалк! Ушел он с реб-зелменовского двора лихим пареньком, в вышитой рубашке, с чуприной, с заложенным носиком. Всего два года длилась вся эта история, и он вернулся домой потерянным человеком, с мутным взором опытного мужчины и с черным клеймом на теле.
Как-то раз он умывался в сенях. Он засучил рукава, и у всех потемнело в глазах. На руке, немного ниже плеча, был отпечатан черный череп с парой накрест сложенных костей, а внизу написано что-то по-русски.
Тетя Малкеле схватила его за руки и горько расплакалась:
— Скажи, Фоленька, что это такое? Маме можно все сказать…
Но он и тут извернулся.
— Это татуировка! — кричал он. — Что ты от меня хочешь?
Этот парень, говорят, весь исписан русскими поговорками. Предполагают, что это дело ее рук, той самой Кондратьевой. Это она его погубила.
А ведь думали, что Фалк горы перевернет: он мыл бутылки, занимался на рабфаке, взял первенство по прыжкам, был и сапожником, и наборщиком, и цирюльником, и электромонтером. Теперь же к чему он ни притронется, все у него валится из рук. Он хандрит. Он упорно сидит дома и укачивает ребенка, за которого, дурень, собирался платить алименты.
Одна лишь женка дяди Фоли не верит притихшему Фалку. Наверху, у окна, стоит она с мисочкой варева в руке и смотрит вниз, во двор, на чудаков Зелменовых, не замечающих, что в этом тощем Фалке горит адский огонь.
— Запомните мои слова, — говорит она сама себе, — мы еще хлебнем с ним горя!
Но кто же такая Кондратьева?
Это Тонькина знакомая, машинистка из Лесвостока, женщина лет сорока с лишним, хотя Фалк знает только о двадцати семи, Тонька сама их как-то познакомила.
Говорят, Кондратьева высокая, напудренная, с морщинками вокруг глаз, с бледными руками. Зимой и летом она ходит в поношенной каракулевой шубке. От нее пахнет немного лампадным маслом, немного одеколоном.
Кондратьева любила еврейский народ за его пророков, Фалк ей нравился как ветвь этого древа, и она влюбилась в него.
В своей комнате, на оттоманке, укутанная в тысячу пестрых полинявших шалей, пропитанная тысячью запахов — гвоздики, масла, спирта, валерианки, — она обворожила Фалка и завлекла его. Он с ума сходил от любви и бесконечной тоски.
— Как вам нравится Зинаида Гиппиус?
Фалк дяди Ичи не знает, что это такое, но он Зелменов и отвечает себе под нос, который всегда заложен: