Земля, до восстребования Том 2
Шрифт:
За годы заключения, если не считать допроса в миланской контрразведке, итальянцы ни разу не оскорбили Этььна действием. А сегодня при погрузке в эшелон его не ударили лишь потому, что не дошли руки; ударили не его, а соседа по шеренге, получил зуботычину не он, а другой. Не удар кулаком в лицо за какую–нибудь провинность, крупную или ерундовую, нет, — именно зуботычину. Оберштурмфюрер шел вдоль шеренги, проверял номера заключенных и зуботычинами подравнивал строй, причем делал это беззлобно и деловито.
Всех, кого перенумеровали, — обрили, всем вшили в куртки лоскуты полотна, на которых уже были намалеваны масляной краской номера, а немецкие конвоиры при этом шумно развлекались, гоготали, не затрачивая внимания на тех, кто толпился за колючей
Вагон набили до отказа, но на платформу пригнали еще группу арестантов. Всем было не усесться, и эсэсовец, размахивая автоматом, знакомил со своей системой: заключенный садился в коридоре на пол, спиной к противоположной, запертой двери, согнув и раздвинув колени, у него между ног садился другой. И таким способом в коридоре уселось человек тридцать.
В поздние сумерки эшелон еще торчал на запасном пути. Местный уроженец, бородатый капрал, стоял у вагонного окошка, схваченного решеткой, и одну за другой зажигал спички. Да что ему, прикурить не у кого? Тратит столько спичек! И только потом, когда вагон дернулся, полный внезапного грохота, капрал объяснил, что он вовсе не прикуривал, а освещал свое лицо. Может, среди провожающих стояли жена с сыном? Пусть увидят его в последний раз!..
Снова Этьен едет поездом, снова переезд полон тревоги, смутного предчувствия беды. Такое ощущение всегда возникает, когда тебя неизвестно куда везут.
В последний раз его везли в арестантском вагоне из Неаполя до Парадизио. О, в Парадизио он ехал с комфортом, если сравнить тогдашнюю поездку с нынешней.
Слишком долго пробыл Этьен на Санто–Стефано, чтобы быстро привыкнуть к грохоту и тряске. А темнота в вагоне не давала точного представления о времени. Поздний вечер сейчас или уже за полночь?
Стучат, постукивают колеса на стыках рельсов, на стрелках, доносятся паровозные гудки, в окна врывается полузабытый запах железной дороги смешанный запах, паровозного дыма, каменноугольный смолы, перегретых букс, запах, который манит нас с детства.
В зыбком забытьи ему представилась какая–то давняя поездка. Когда, куда, откуда?
Он пробирается в вагон–ресторан через состав, шагает мимо храпа и смеха, икоты и детского плача, мимо вкусов, привычек, обычаев, нравов, характеров, мимо людских судеб. В тамбуре, возле уборной, спугнул целующуюся парочку. В купе рьяно играли в подкидного. Чьи–то ноги в драных носках высунулись в проход. Пассажир такой долговязый, что ему не хватает полки? Вовсе нет, он подложил себе под голову сундучок. Кислый запах портянок, овчины, махорки, чеснока в бесплацкартном вагоне и одеколонная свежесть в международном. Но вот наконец и запропастившийся вагон–ресторан. Веселый галдеж. Шумно пирует компания, за столиком сидят вшестером на четырех составленных стульях. Лысому толстяку в френче прицепили к ушам серьги, а он, прищурив глаз, удивленно заглядывает в горлышко пустой бутылки… Сколько же лет Этьен пробирался в вагон–ресторан? Так или иначе, он явился туда совсем не ко времени. Вот–вот покажется Москва. Поезд мчится, с разгона проносясь мимо многолюдных дачных платформ, отшвыривая с пути разъезды, будки обходчиков, загородные шлагбаумы. Поезд подходит к перрону Курского вокзала. В такие минуты все, как по команде, начинают одеваться, искать свои галоши, мешают друг дружке, и в купе сразу становится чертовски тесно. Толстяк с серьгами в ушах и с бутылкой в руке почему–то приперся в их купе, а тут и без него толчея, суматоха. Вот уже на перроне показался носильщик с бляхой на белом фартуке. К чему эти белые фартуки? Разве для того, чтобы не измазаться самому о грязный багаж. Впрочем, гигиена здесь ни при чем. Просто–напросто приметная форма… Этьен… — или он еще не был тогда Этьеном? — стоит в коридоре у окна, мелькают лица встречающих. Иные стоят или ходят по перрону с пальто в руках, совсем как на толкучке. Так поздней осенью встречают в Москве курортный поезд. Долго ли курортникам, закопченным на солнцепеке, простудиться в слякотный, холодный день? Он всматривается, может, убежала с работы и пришла встретить Надя? Но рассеянный машинист забыл, что нужно плавно притормозить, остановиться в конце платформы, и снова разгоняет состав. Уже отмелькали белые фартуки носильщиков и пальто на руках встречающих, поезд набирает ход. В тревожном недоумении Этьен опускает оконное стекло, но пока возится с тугой рамой, Курский вокзал скрывается из глаз, поезд снова мчится через неприбранную захламленную придорожную Москву, делается все ниже ажурный силуэт Шаболовской радиомачты… А навстречу им громыхает товарняк со скотом. Запахи навоза, парного молока на ходу врываются в вагонные окна. Скотный двор на колесах! Обычно коровы совершают одну–единстсвенную в своей жизни поездку по железной дороге — на скотобойню.
Не так ли их всех везут сейчас в арестантских вагонах?
Сравнение заставило Этьена поежиться и помогло очнуться. Все так же покачивается вагон и постукивают колеса. Но задраены пыльные зарешеченные окна, заперты двери, не дойти до сытных запахов вагона–ресторана и не доехать до поздней московской осени.
А куда можно доехать этим поездом? Их везут на север, но важнее было бы знать, не куда их везут, а — зачем…
117
Эсэсовец, который при загрузке арестантского вагона так умело уподобил людей сардинкам в банке, переусердствовал. Тучный, краснорожий оберштурмфюрер теперь не мог протиснуться по коридору из конца в конец вагона без того, чтобы это при его габаритах не выглядело комично. Тучный накричал на эсэсовца, и группу арестантов, в том числе австрийца под номером 576, перегнали на какой–то станции в соседний вагон.
Не думал Этьен, что пересадка в другой, такой же вонючий, удушливый, вшивый вагон, битком набитый такими же, как он, несчастливцами, принесет ему радостную встречу — везут большую группу русских военнопленных!
Они бежали в разное время из концлагерей, добрались до Италии, Югославии, воевали в партизанских отрядах, прятались в горах, в лесах, и там их настигли каратели.
Сколько лет Этьен не слышал русской речи и сам не разговаривал, кроме как с самим собой! Ему не так важно, о чем говорят, лишь бы говорили по–русски!
Кто–то устало, злобно матюгнулся, но и к давным–давно забытым ругательствам он прислушивался с удовольствием. Вот не думал, что может статься такое!
До него долетали обрывки разговоров — то серьезных, обстоятельных, то сдобренных неизбывным юмором, которого не может вытравить из русской речи самая жестокая судьбина–кручина.
— …вот тебе порог, сказала моя мачеха, вот тебе семьдесят семь дорог — выбирай и проваливай! И заблудился я в дебрях своей судьбы…
— …и выпил–то самую малость. А гнедая кобыла моя кусачая, запаха спиртного не переносит. Только занес ногу в стремя, примерился к седлу, она хвать зубами за плечо…
— …полтора года старшиной в роте хлопотал. Шутки в сторону! Три раза менял славянам обмундирование, два раза валенки и руковицы выдавал, один раз летнее обмундирование, полный комплект — от пилотки до портянок…
— …мычит наша Буренушка по весне, тоскует по жениху, одначе рано ее с быком знакомить. Раньше отелится — больше корму потребует…
— …ой, не скажи — у сапера на войне свои удобства. У нас народ поворотливый, затейный. И письмо можно написать на малой саперной лопатке. Могилку вырыть — опять инструмент под рукой. И голову от осколков, в крайнем случае, есть чем замаскировать.
— …у меня, между прочим, тоже голова не дареная…
— …семья у нас гнездилась большая, сильная. В девять кос выходили на луг сено косить… А в полдень бабка ставила горшок с вареной бульбой. Пар от нее духовитый. Горшок у бабки на припечке стоял или, по–нашему, по–белорусски сказать, — в загнетке…
А двое переговаривались рядом с Этьеном:
— Эх, доля сиротская! Стоя выспишься, на ладони пообедаешь.
— Как же, пообедаешь у него, у Гитлера, держи рот шире! Как у нас в полесских болотах говорят: день не едим, два не едим, долго–долго погодим и опять не едим.