Земля городов
Шрифт:
— Колесницу? — переспросил Горненко, и во взгляде его мелькнуло любопытство.
— Да. И с парусом.
— И что же, ездили под парусом?
— О-о!
— Интересно, — сказал Горненко. — Значит, ты должен знать столярное дело. Или, например, обтягивать перкалем…
— Перкаль?
— Это льняное полотно…
— Да, да! — сказал он истово.
Глаза Горненко лукаво на него глянули:
— В четверг медицинская комиссия. В пятницу пойдешь на мандатную. Это в здании «Вулкана», на Кооперативной.
— Знаю, — сказал он, — я знаю!
Прощаясь, Горненко протянул руку, и он так ее стиснул, что Горненко опять глянул на него лукавыми,
Он жил новой удивительной жизнью, полной беспрестанных дум, почти беспрестанных движений, жизнью, которая ни одной своей минутой не была праздной. Ночью, когда он лежал на нарах в мастерской, возбужденный дневными страстями, перед ним мелькали дни и годы его прежней жизни, похожей на тихую, не пасмурную, но монотонную затяжную осень. И он смеялся, что все это в прошлом, в прошлом!
Они вставали рано, умывались колодезной водой, пили чай с сухарями и сахаром, затем подметали ангарную площадку, раскатывали по сторонам створчатые двери ангара, затем в мастерской готовили материалы и инструменты для ребят, которые, корпели над новым планером.
Втихомолку он пробирался на занятия, которые вел Горненко, слушал и повторял шепотом восхитительной силы и обаяния слова: нервюры, лонжерон, шпангоуты…
— Шпанго-у-у-ут, — шептал он и ощущал, как губы непривычно вытягиваются и складываются в трубочку, так что он чувствует движение кожи на лице. Там, где кожа натягивалась, сухая, обожженная зноем и горячим ветром, чувствовалась боль. И это тоже было отметиной, знаком его принадлежности к новой жизни…
Вечерами, когда опустевал планедром, Дмитрий уходил в мастерскую и ложился на нары, а он сидел на порожке в тишине подступающей ночи, улыбаясь счастливой улыбкой, смотрел на звезды. Однажды он сочинил ей письмо. Он тут же и написал бы его, но здесь не было лампы, так что он сидел и повторял его про себя, а утром перенес на бумагу все, что сочинил вчера. Это было задорное, отважное письмо. Он писал, что вот на днях они будут испытывать новый планер, а потом отправятся на состязание планеристов — и он полетит! Ведь в сущности он хочет только одного — летать! Пусть она потерпит и ждет… И тут он понес хулу на городок, не потому, что городок, сделал ему что-нибудь плохое, а только за то, что он мог ведь остаться в нем и отмеривать череду скучных, монотонных дней и лет, пока не превратился бы в старого самодовольного старикашку, рассказывающего на завалинке разные небылицы о караванных дорогах, конях, купцах и прочей ерунде. Это было как бы еще одним ударом по городку, который уронил себя в глазах Якуба окончательно…
А в мастерской тем временем полным ходом шла работа, ребята делали планер. Каждый из них, кроме отчаянного желания летать, имел еще кое-что: одни отменно столярничали, другие знали токарную работу, и знания эти многим стоили нескольких лет труда на заводе. Он бы тоже кое-что смог, ведь он как-никак строил колесницу, но он не смел браться — он просто наблюдал их работу, а затем сгребал подкопившиеся опилки и стружки, нагружал ими огромный ящик и, взвалив его на плечи, тащил из мастерской и высыпал в овражек, где полным-полно было всякого лома и щепы (видать, ребята делали не первый планер и не один уже разбили).
Когда были закреплены бруски лонжерона, ему поручили подобрать и распилить фанеру, а потом он вместе с другими наклеивал ее по бокам к верхней и нижней полкам лонжерона.
Он только жалел, что не может одновременно быть и там и тут — наблюдать работу краснодеревщиков и токарей. У токарей тоже было интересно: они вытачивали стальные крепления, чтобы закрепить лонжерон к ферме фюзеляжа. Он ухитрялся и тут поотираться и подносил, когда нужно, то крепления, то подкосы.
И опять носил полные ящики опилок и стружек, а вечером подметал в мастерских, в ангаре, затем шел по дорожкам, подбирая просыпанные стружки, окурки, металлические обрезки. И, наконец, оглядев все поле, задвинув двери ангара и наложив огромный замок, падал навзничь на травку перед ангаром, и глаза его сами собой закрывались. Когда он открывал глаза, то видел над собой тихое шевеление звезд. Он улыбался и вновь чувствовал себя свежо и бодро. Он выходил за арку и шел в поле. И, окончательно устав, возвращался в мастерскую и падал на нары. Запахи свежеструганного дерева, клея дурманили его, и засыпал он крепким, счастливым сном.
В ночь перед тем как идти на комиссию, он вдруг проснулся и ясно, совсем не сонным голосом сказал в темноту:
— Ведь завтра мне на медицинскую комиссию! Теперь уже не завтра, а сегодня. — И он ощупал свои руки, грудь, помял лицо, как бы удостоверяясь, что он здоров и все члены целы.
Он уже как бы заранее знал, что все тут у него обойдется хорошо, еще до того как стал он перед длинным столом и доктора глянули на него оживленно, видя стройного, жилистого, загорелого парня с веселыми, дерзкими глазами.
Такой же ясный, верующий стал он перед мандатной комиссией, готовый отвечать на любой вопрос, а если надо, то и рассказать, как давно мечтал он попасть сюда, что строил колесницу под парусом, — он и об этом готов был рассказать, если спросят. Но тут ему сказали «нет». То есть не сразу, ему-то как раз ничего и не сказали, он уж после узнал.
А до того как узнать, он просидел на крыльце широкого кирпичного особняка часа два или три, пока не разошлись все до одного члены комиссии, — тут он поднялся и вошел в здание. В коридоре возле списков толпились ребята. Он просунулся поближе к доске, пробежал список глазами, но не увидел своей фамилии. Он отошел в сторонку, дождался, пока ребята разойдутся, и опять подошел и стал читать про себя каждую фамилию. Его фамилии не было.
Он вышел на крыльцо и сел. Ждать уже было нечего, но он чувствовал сильную усталость.
«Почему, ну почему? — думал он. — Почему я такой несчастливый? Ведь у других все получается. Вот Горненко…»
Сын кузнеца в паровозном депо, Горненко закончил семилетку и поступил в ФЗО «Вулкан», а после учебы работал помощником машиниста. Потом его направили во Всесоюзную летно-планерную школу в Феодосию, а теперь он вернулся на Урал начальником летно-планерной станции. Пока Якуб работал в земотделе, пока мучился и страдал, выдумывая, строя колесницу под парусом, его сверстники занимались таким восхитительным делом. Он запоздало чувствовал небрежение, обиду, почти ненависть к городку, в котором ему суждено было родиться. Проклятие принадлежности к городку, оказывается, уже висело над ним с самого рождения.
Он, казалось, был отрешен от всего, что не относилось к его поражению. Странное оцепенение охватило его, и он, наверное, мог бы просидеть здесь и весь остаток дня, и вечер, и ночь. Но что-то словно подтолкнуло его, и он поглядел на часы: не опаздывает ли на планедром, ведь сегодня рулежка и надо выкатывать АК-1, а потом с ребятами из стартовой команды тянуть концы амортизатора.
Он побежал по жарким улицам города и полем бежал — до самого планедрома.
Возле ангара он столкнулся с Горненко.