Земля городов
Шрифт:
А тут и дочь приехала…»
Она увидала: он преисполнен энергии и надежд на бог знает какие перемены в своей жизни и свои сумасбродные стычки с Хеметом называл борьбой. Если бы она застала его успокоенным, или усталым, или жаждущим поддержки, она не задумываясь сошлась бы с ним, собрав одно к одному — и первое свое чувство, и долг перед ребенком, и надежды на будущее. Она пыталась звать его с собой. «Теперь я не убегу, — отвечал он уверенно, — не-ет, онине дождутся, чтобы я взял да исчез. Я с ними не на жизнь, а на смерть. А если и уеду, то не раньше, чем запалю с четырех сторон этот проклятый городишко!.. О, если бы мне дали власть, я бы знал,
Она смеялась и урезонивала его: он попусту растрачивает силы, вместо того чтобы найти им достойное применение. Он внимательно слушал и прикачивал головой, точно соглашаясь. Наконец, как бы осененный идеей, воскликнул: «Ты умная, ты добрая!.. Увези нашего мальчика! Ты слышишь? Увези нашего мальчика!..» Глаза у него решительно, жертвенно сверкали, так что нельзя было усомниться в искренности его просьбы.
Она вернулась в Челябинск, оставив пока ребенка у родителей. Ее готовность помочь, ее жалость и нежность, ее самоотвержение не были приняты. Может быть, тогда она и решила: вот кто достоин поддержки, вот кто оценит ее внимание и утолит жажду почти что материнской заботы о дорогом человеке? Вскоре она вышла замуж за Булатова.
Но ведь вся эта история только плод молвы, которая, то угасая, то возгораясь, дошла в конце концов до меня.
Ведь сказания, даже самые печальные, имеют благополучный исход, во всяком случае, души страдальцев всегда оказываются в раю.
Часть вторая
1
Мать привезла меня в двухэтажный бревенчатый дом, построенный еще бельгийцем Столлем для своих инженеров, — мать и отчим только-только переселились сюда из домика в Никольском поселке.
Я оказался в новом жилище как посреди зала на празднике, который все не начинался и уже устрашающе затягивался — праздника могло и не быть. Комнат было две, обе высокие, просторные, стены и пол голые, на потолке голые лампочки, небогатый скарб только подчеркивал огромность жилища. За стенами ни малейшего признака жизни. Гудение пустоты вызывало во мне страх одиночества и неприкаянности. Это мое состояние, как я теперь понимаю, шло от моих родителей. Я ведь ничего еще не знал об их отношениях, но угадывал чутьем — что-то не совсем хорошо между ними, я жалобно напрягался, чтобы понять, но загадочность их отношений ничуть не рассеивалась. Оберегая, они оставляли меня в пустоте и холоде неведения.
Мать, пожалуй, кое-что смекала в моих страданиях и, видать, поэтому частенько отправляла меня в городок к дедушке Хемету или к другому дедушке, шапочнику Ясави. А может, она думала, к отцу. Она — и тогда, и позже — не только не старалась отторгнуть меня от отца, но как будто бы даже пыталась сблизить нас.
Для отчима я был извечным напоминанием о городке, о мирке, из которого пришла к нему его жена и, как ему казалось, все смотрела туда, откуда пришла, с тоской и неукрощенным желанием когда-нибудь вернуться опять. По приезде моем отчим оживленно брал меня на руки, мягко притискивал к груди, но уже в следующую минуту я близко видел его холодноватые проницательные глаза: что привез с собой этот мальчишка, какой каверзной силой начинен и чего это будет стоить ему, отчиму? Но его чувствительность стоила ему нескольких минут недобрых ожиданий, а там он спешил к своему делу и, видать, забывал свои тревоги. Как всякий фанатик, он видел реальность вещей только в деле — что было явно, незыблемо, в то время как все остальное лишь зыбкий плод фантазии, пристрастия или просто дурного настроения.
Матери приходилось куда тяжелей. Мой приезд, видать, затрагивал в ней, нет, не любовь, хранившуюся годами, не сожаление об ошибках, но вот, может быть, какое-то смутное чувство вины или досады за какие-то прошлые свои промахи, чего нельзя было искупить сейчас. Когда она меня ласкала истово, даже зло, так что мне становилось больно от ее рук и губ, я так кротко, так терпеливо к ней приникал, вместо того чтобы отринуть злобные ласки — как будто понимал, что все это имеет ко мне лишь косвенное отношение. В рассказах о городке я никогда не упоминал имени отца. «Ну, ну же! Что ты молчишь?» — спрашивала она, теребя меня, но я молчал.
И еще кое-что замечал я по возвращении, только в первые минуты, пока они еще не привыкли к моему присутствию: мать и отчим обращались друг с другом с какою-то явной, подчеркнутой нежностью, бережностью? — да, наверно, — во искупление прежней взаимной нечуткости. Я начинал грубить матери сверх всякой меры, но зато любезен был с отчимом. Я просто невольно брал его в союзники, чтобы только не оказаться одному. Но результат оказывался прямо противоположным ожидаемому: мать не принимала вызова, и мое добросердечие к отчиму замирало на полпути.
Я обнаружил врага, возмутителя спокойствия в нашей семье — это был дедушка, то есть отец Булатова, а так, какой он мне дедушка? — он являлся почти каждый день и усаживался на кушетке, так что эту кушетку уже называли дедушкиной, усаживался и хитро, как-то по-охотничьи молчал и ждал момента, чтобы встрять в разговор и почесать язык насчет моих родичей в городке.
— Вы говорите, Маленький Город? — переспрашивал он, и смешок дробил его лицо, на котором подскакивали отдельно бородка, отдельно усы, отдельно губы и нос. — Паршивый городок, торгаши-купчики, чуждый элемент, там даже нищие были отвратительные, развращенные сытым рабством. А вокруг в селах казачье, тоже сытое и кровожадное. В пассаже Яушева загубили отряд красных мадьяр. А потом и мы в том пассаже устроили мышеловку для мятежного атамана Плотникова. Из окна в исподнем прыгал, бесстыдник!..
Я целился в него трубочкой, горошина пролетала возле его пергаментного уха, он не замечал моей атаки и продолжал:
— Торгаши, местечковая публика, рабская кровь… воинствующая провинция… — Клюка дрожала в его руках и ударяла об пол, точно постреливая, пергаментное ухо напрягалось, как чуткое ухо боевого коня.
Мать угрюмо молчала, даже когда он обращался прямо к ней, молчала и смотрела, и взгляд ее легко и безбольно пронзал его усохшую плоть и устремлялся куда-то далеко, может быть, в теплую и сонную даль городка. Словно оглушенный ее молчанием, старикашка вздрагивал, ударял клюкой об пол и выкрикивал:
— Я запрещаю вам отпускать туда мальчика! Зинат, ты слышишь, не отпускай туда мальчика…
Булатов подымал глаза от книги и спокойно отвечал:
— Перестань шуметь, отец, дай мне почитать.
— Почитай, сынок, почитай. А я, пожалуй, пойду, Надеюсь, я тут у вас не кричал, никого не ругал? Нет, конечно, нет…
Он не любил мою маму, я это чувствовал и удивлялся, и даже жалел его за слепоту, — ну как можно было не любить ее, терпеливую, добросердечную, красивую, горделивую? На нее только взглянешь и тут же полюбишь! Мне, понятно, и в голову не приходило, что он мог невзлюбить ее еще до встречи с ней, ему достаточно было угрозы родства с «торгашами-купчиками». Да по правде-то говоря, трудно было бы представить их согласие, взаимодействие — моих дедов и бабушек из городка и заводского пролетария, презирающего всякое владычество, даже если это владычество распространялось всего-то на собственные грядки, козу или лошаденку.