Земля городов
Шрифт:
Утром, когда мы еще спали, он тихонько ушел, а вечером позвонил: устроился, дескать, на работу и остаюсь ночевать в новом жилище. Он не пришел и на второй, и на третий день, и мама забеспокоилась: уж не обиделся ли, говорила она, ты бы поискал брата. Но разве на такой стройке просто найти человека? На четвертый день он опять позвонил.
— А я искать тебя собрался, — сказал я.
— Искать не надо, — ответил он смеясь. — Я на энергоучастке, прямо в котловане вагончик и подстанция. Слушай, мне сбегать пописать и то некогда, так ты бы привез мне перину, а?
— Перину? — растерялся я.
— Да, да! — закричал он
Ей-богу, я ни за что не повез бы ему перину, но нам, в особенности маме, казалось, что мы не успели осыпать его милостями гостеприимства. В дороге я ругал Апуша, ругал себя, но стоило там у них появиться, как злость пропала. Апуш покорил меня своей, как бы это сказать, готовностью переносить неудобства и даже создавать некий комфорт в виде хотя бы этой перины.
Он попал на самую горячую точку строительства. Экскаваторы еще только вынимали первые кубометры мерзлой земли. Отсюда до центра города было часа полтора трамваем, но стройка начиналась отнюдь не на пустом месте — тут завод с домнами и мартенами, невдалеке рабочий поселок Першино, и опять же недалеко соцгород — все это в черте города.
Апуш мог бы квартировать в Першине или по особой договоренности устроиться в общежитии (его как семейного в общежитии не прописали бы), но он стал жить в вагончике, принадлежащем энергоучастку, который, собственно говоря, тоже только начинался. Их было-то пока что двое — начальник участка Мельников, малый лет тридцати, в очках, с широким носом и бледноватым миротворческим лицом, и Апуш. Работа состояла в том, чтобы устранять аварии на линиях электропередач. Рытье котлована давалось тяжело, промерзший грунт взрыхляли взрывами, а после каждого взрыва, рассказывал Апуш, изоляторы на столбах кололись как орешки. Так что им без конца приходилось устранять повреждения…
В ноябре начали заливать фундамент, и самосвалы шли днем и ночью — дороги подморозило, пошел большой бетон. Шоферы рвали как оглашенные, чтобы сделать побольше ездок. Они, рассказывал Апуш, только свалят бетон и, на ходу опуская кузова, мчатся вон из котлована — на бетонный завод. И в спешке, сволочи, частенько зацепляют кузовами провода, опять авария, опять электрикам работа. А вчера, рассказывал Апуш, вишу я на опоре, а самосвал зацепил провода и в момент снес три столба. А на четвертом, на «свечке», я вишу! Я вишу на «свечке», мать его в душу, сволочь, да ведь он бы припечатал, в лепешку превратил меня, ежели бы и мою «свечку» снес!..
Он ничуть не бравировал трудностями и, рассказывая об этом случае, не скрывал своих страхов. Я, говорит, как паралитик, шел к себе в вагончик и со страху-то стал материть Мельникова, а потом опомнился — бог ты мой, кого это я матерю, начальника участка! А в общем, кажется, он был доволен судьбой…
Между тем их участок помаленьку обживался, приходили все новые люди, теперь их стало пятеро или шестеро.
— Самое трудное позади, — говорил Апуш. — Теперь, ежели мне надо, я могу и в городе бывать, в поликлинике.
— Ты что, болеешь?
— Нет. Но мне выдергивают зубы. Гляди, — он раздвинул губы: двух зубов не было.
— Стоило ездить в город, — сказал я, — как будто в соцгороде или в Першине не выдернут больной зуб.
— Больной-то они выдернут. А вот если восемь здоровых… — Он усмехнулся, заметив мое удивление. — Я ведь решил золотые зубы вставить.
— Всей зарплаты не хватит, — только и сказал я.
— Не жалко.
Так вот он каждый день уезжал в город и терял на этом больше половины дня, оставшиеся до ночной смены часы лежал, врывшись в свою перину, и все равно его трясло от озноба. Затем он поднимался, Мельников недоверчиво смотрел на его бледное, лицо, лихорадочно блестящие глаза, но он даже не позволял Мельникову вслух усомниться, настойчиво говорил:
— Я здоров, никто за меня работать не станет.
Он стоически вынес все страдания и вскоре сверкал ослепительно желтым ртом. Да жаль, золотые зубы еще более усугубили простоватость его широкого, залубенелого лица, сделали его вульгарным, залихватским, чего, по-моему, не было в характере Апуша. И тут стало заметно, что окружающие относятся к нему насмешливо, хотя и незлобиво. О нем говорили: «А, Апуш! Это такой парень, он первый здесь начинал с Мельниковым, считай, жизнью рисковал. Он собаку съел на этом деле и заработал на золотые зубы».
Однажды я заметил: он ощупывает свою перину так, будто иголку в ней выискивает. И говорит как бы сам с собой:
— Вроде и не должно… но почему же она стала легче?
— Ты о чем?
— В ней, в перине, гусиного пуха не меньше как на сто рублей. А теперь, гляжу, вроде кто-то опрастывает потихоньку.
— А может, тебе просто кажется?
Он не ответил, но продолжал бормотать:
— Прежде, случалось, Мельников ночевал… Да ему-то вроде ни к чему. Знаешь, — сказал он почти шепотом, точно кто-то мог нас подслушать, — я, пожалуй, отвезу ее к вам. Правда, я здорово привык к ней, но зато будет целее. — С этими словами он принялся заворачивать перину в какую-то просторную крепкую мешковину, так что в конце концов перина уменьшилась почти вдвое, когда он скрутил узел еще и веревкой. Я морщился, предвидя, что он тотчас же вздумает ехать со мной или, того хуже, попросит меня забрать перину. Но он сказал:
— Пусть полежит до завтра. А кое-кто подумает крепко, почему это я решил эвакуировать. — И он вдруг оглушительно рассмеялся.
Назавтра он привез перину к нам и затолкал ее под мою кровать.
— Пусть там лежит, — сказал он небрежным тоном, — места немного займет.
— Конечно, пусть лежит, — сказал я.
Теперь он чаще наведывался к нам: во-первых, видать, поднадоело житье в вагончике, во-вторых… нет, смеюсь, смеюсь! — а во-вторых между тем, здесь хранилась его перина. Как-то он после ужина пошел мыть руки и что-то долго не возвращался. Мама стала убирать посуду, а я решил увести Апуша в свою комнату, чтобы он, не дай бог, не пристал к отчиму с разговорами. Булатов терпеть не мог его разглагольствований.
Войдя в комнату, я увидел Апуша над развернутой периной. Он щупал и мял ее в точности как тогда в вагончике, будто выискивал заскочившую туда иголку.
— А знаешь, — сказал он, продолжая свое, — вот кажется, и все, что от нее опять поубавилось.
— Клянусь, я не притрагивался к твоей перине. — Я хотел сказать это с юмором, но отчего-то все вышло очень серьезно.
Он даже привскочил возмущенно.
— Ну ты даешь! — сказал он с чувством. — Ну ты даешь, брат! Да неужели я могу про тебя такое придумать, а? Или про тетю Айю? Да пусть меня поразит сам бог!..