Земля городов
Шрифт:
— Постарела тетя Хава.
— Мама не очень стара. И дело не в том, что она старится. Старится городок, хиреет, многое в нем умрет раньше, чем не станет ее. Мама говорит так: сейчас здесь иная культурно-языковая ситуация. Ей не хочется признать, что многое в городке умирает. И в школе почти никто ее не помнит, учителя все новые, молодые, какое им дело до того, что школу строил дедушка на свои сбережения и деньги благотворительного общества… под вопли священников… как буквально за руки приводил ребятишек в школу и внушал им мысли о пользе просвещения… — Помолчав, она вдруг спросила: —
Я растерялся. Она выжидательно молчала и не смотрела на меня.
— Ты стала… не знаю… ты стала другая.
Она тихо засмеялась.
— Мама говорит, во мне появилось что-то новое, непохожее на меня. Какое-то нетерпение в тебе, сказала мама. Я спрашиваю: хорошо это или плохо? Она расплакалась.
Я думал: когда-то, увидев их вместе — ее и Биляла, — я искренно захотел, чтобы все между ними сложилось хорошо, надежно, это были два близких мне человека, чей союз означал чуть больше, чем просто семейные брачные связи, они являли собой союз единомышленников, победивших — нет, пока еще только идущих к преодолению вместе. Потом один отделился, и я в своем сочувствии и побуждении помогать оказался лицом к лицу с Делей…
Или все проще — проснулось прежнее? Но та давняя вспышка, если она была и обратилась затем в сон, то это был смертельный сон, давней вспышке, пожалуй, не в силах было пробудиться. Нет! — ведь передо мной была не девочка из городка, готовая в минуту опасности все-таки юркнуть в теплую нору городка; теперь это была женщина, отнюдь не робкая, начавшая листать историю нелегкой своей жизни, у нее уже проявлялось то, что называется судьбой. И эта судьба не была для меня безразличной.
Эпилог
Как-то мне приснился камень на дедовском дворе, точнее, два камня, две гладкие плиты, одна из которых лежала у порога в нижний этаж, а вторая — перед крыльцом, ведущим наверх. Сбегая в жаркий день с крыльца, мы перепрыгивали через плиту, чтобы не обжечься босыми ногами. А по вечерам я и мои братья любили посидеть на плитах, еще теплых со дня, и поиграть в камешки; гальки вкрадчиво позванивали, когда мы щелчками метили одной в другую. Вообще же плиты были привычной, незамечаемой принадлежностью жилища, как, например, приступки или перила, и не могли вызывать к себе особенного интереса.
Однажды Апуш сказал, показывая на камни:
— Это памятник дедушке. А вон тот бабушке.
— Да? — слегка удивился я, только и всего, а там опять перепрыгивал через плиты, играя вечерами в камешки.
Само слово памятник для меня в ту пору еще не имело торжественного смысла, ибо вырезая на заборах свои инициалы, мы называли их памятками. Вокруг них, бывало, закипала война с соседскими мальчишками, когда те где бы только ни увидели уничтожали нашу резьбу, а мы в свою очередь их…
И вот мне приснились камни, и я очнулся на рассвете с щемящим чувством и долго лежал, переживая давнее. Сейчас одна плита стояла над могилой бабушки.
Дед умер позапрошлой осенью. Было ему семьдесят восемь, но он еще ступал прямо, глаза его были зорки, он копал огород во дворе, садил картошку и овощи, пропалывал и поливал, ездил в ночное, косил
Дедушка пролежал в больнице полтора месяца, и еще столько же надо было вылеживать дома. Но дедушка опять поспешил — и его парализовало по рукам и ногам. А через три недели он умер.
Мы получили телеграмму вечером и выехали с мамой на следующее утро, но только-только поспели к похоронам. У нас с похоронами не тянут — обычай, пришедший издалека и продиктованный, я думаю, аравийским зноем. Обычаи любого народа истолковываются положительно, ибо это опыт, нажитый в сугубо определенных условиях. И, отдавая должное обычаям громогласного и продолжительного плача, похоронам с вином и весельем, я между тем с пониманием, чтобы не сказать с гордостью, воспринял суровое, суховатое провожание дедушки в последний путь. Я не услышал рыданий, не увидел женщин на кладбище.
Когда мы выносили дедушку со двора на носилках с зеленым куполообразным балдахином, я увидел в стороне мою маму. Глаза у нее были сухие, но такая напряженная, такая горькая скорбь сковала ее лицо, что я впервые кощунственно ругнул порядки, предписывающие сдержанность. После похорон мы обедали в доме, где теперь хозяйствовала Алма, ибо в жилище покойного в тот день не готовят еду. А когда мы вышли во двор, мама разрыдалась, к ней тотчас же подбежал мой отец, и она рыдала, припав к его груди.
Три дня, которые мы провели в городке в ожидании дня поминовения, мои родители ни на шаг не отходили друг от друга. Они бродили по берегу реки, по улицам, заходили в школу, где некогда учились, и в педтехникум, где училась мама. Эта их краткая близость больше всего сказала мне о том, как они в сущности отдалились друг от друга: ведь возвратившись в давно покинутое обиталище, мы предпочитаем проводить время со старинными приятелями, вызывая ревность и неудовольствие родичей. Так вот отец был для нее не более чем добрый старый приятель. Но я-то, надо сказать, судил со стороны.
Что же оставалось мне? У меня не было здесь старинных приятелей, а родичи в тот раз показались мне чужей, чем незнакомые горожане. Было светло и тепло, бабье лето с горечью нежило сиротство сожженных недавним зноем деревьев и трав возле дощатых, сухо пахнущих заборов. Я уходил в степь и видел жаворонка в синеве, слышал пение пеночек и даже весенний стук пестрого дятла, а в зарослях вишарника — осеннее токование тетеревов. Точно лето завернуло! — тетерева бормотали, чуфыкали, слетали на поляны и даже цапались друг с другом; после маетной линьки они окрепли и, может быть, самцам мерещилась весенняя пора, Мне же мерещилось детство, и я, как глупый тетерев, бодрился минутным ощущением беспредельности времени и незнанием пока что никаких потерь…