Земля
Шрифт:
— А скажи, какой из этих иероглифов значит «Ван» и какой — «Луи»? ему приходилось отвечать смиренно:
— Пусть это будет, как тебе угодно, — ведь я такой невежда, что не умею прочесть даже свое имя.
Как-то раз он услышал, как смеялись над ним продавцы в лавке хлеботорговца, — а все эти мальчишки были не старше его сыновей, — и он в раздражении возвратился домой через свои поля, бормоча про себя:
— Ведь ни у одного из этих городских дураков нет ни пяди земли, а каждый из них считает себя в праве гоготать надо мной, как гусь, из-за того, что я не умею разбираться в этой мазне кистью по бумаге.
Потом раздражение в нем утихло, и он сказал в сердце своем: «И то правда, стыдно мне, что я не умею ни читать, ни писать. Я возьму старшего сына с поля
Эта мысль пришлась ему по сердцу, и в тот же день он призвал к себе старшего сына, стройного и высокого мальчика, уже лет двенадцати, с такими же, как у матери, широкими скулами и большими руками и ногами, но живыми, как у отца, глазами. И когда мальчик пришел и стал перед ним, Ван-Лун сказал:
— С этого дня ты бросишь работать в поле. Я хочу, чтобы в семье у меня был ученый, который умел бы прочесть договор и подписать мое имя, дабы мне не пришлось стыдиться горожан.
Мальчик покраснел, как маков цвет, и глаза у него заблестели.
— Отец, — ответил он, — вот уже два года, как я только этого и хочу, но я не смел просить тебя.
Когда об этом услышал младший сын, то и он прибежал, плача и жалуясь, по своему обыкновению, потому что это был шумливый и болтливый мальчик, с тех самых пор, как научился говорить, и всегда жаловался, что ему дают меньше, чем другим, а теперь он хныкал перед отцом:
— Ну, и я тоже не буду работать в поле. Я тебе такой же сын, какой и он, и несправедливо, чтобы он прохлаждался, сидя в кресле, и учился чему-то, а я работал, словно батрак!
Ван-Лун не выносил его рева и дал бы все, что угодно, лишь бы он перестал реветь, потому и сказал поспешно:
— Ну, хорошо, хорошо. Отправляйтесь оба. И если небо в своем гневе возьмет одного из вас, то останется другой и выучится помогать мне в делах.
Потом он послал мать своих сыновей в город, чтобы она купила ситцу на длинный халат каждому из них; и сам пошел в лавку, где торговали бумагой и тушью, и купил бумаги, кисти и два куска туши, хотя ничего в этих вещах не смыслил и, стыдясь в этом признаться, с недоверием смотрел на все, что торговец показывал ему. Но в конце концов все было готово, и мальчиков условились посылать в маленькую школу у городских ворот. Ее держал старик, который прежде готовился к правительственным экзаменам и не выдержал их. Поэтому в средней комнате своего дома он поставил скамейки и столы и за небольшое вознаграждение к каждому праздничному дню года обучал мальчиков чтению китайских классиков, колотя учеников сложенным большим веером, если они ленились или не могли повторить наизусть страницы, над которыми сидели с раннего утра до позднего вечера. Только в жаркие весенние и летние дни ученики могли вздохнуть свободно, потому что, пообедав в полдень, старик засыпал, свеся голову, и темная комнатка наполнялась звучным храпом. Тогда мальчики шептались и играли, уча друг друга разным шалостям, и рисовали картинки и хихикали, когда муха кружилась над отвисшей челюстью старика, и бились об заклад, влетит муха ему в рот или нет. Но иногда старый учитель раскрывал вдруг глаза, — а нельзя было сказать заранее, когда он откроет их, быстро и исподтишка, словно и не спал вовсе, — ловил их врасплох и расправлялся с ними веером, колотя по голове то одного, то другого. И, слыша треск тяжелого веера и крики учеников, соседи говорили: «А все-таки, это весьма достойный старый учитель!»
И потому Ван-Лун выбрал именно эту школу и отдал в нее своих сыновей. В первый день, когда он повел их в школу, он шел впереди них, потому что не подобает отцу с сыном итти рядом, и нес свежие яйца, завязанные в синий платок, и, придя в школу, он отдал эти яйца старому учителю. Ван-Лун со страхом и благоговением смотрел на большие медные очки старого учителя, на его длинный и широкий черный халат и на огромный веер, который он не выпускал из рук даже зимой, — и Ван-Лун низко поклонился ему и сказал:
— Господин, вот мои недостойные сыновья. Если можно что-нибудь вбить им в медные головы, то это — только побоями. Сделайте мне удовольствие, бейте их, чтобы они учились.
А мальчики стояли и смотрели на других учеников, которые сидели на скамейках, и те тоже смотрели на них.
Но когда Ван-Лун оставил мальчиков в школе и возвращался один, сердце его было переполнено гордостью, и ему казалось, что ни один из мальчиков в школе не мог сравняться с его сыновьями высоким ростом, крепким телом и загорелым, смышленным лицом. Проходя через городские ворота, он встретил соседа по деревне и на его вопрос ответил:
— Сегодня я иду из школы, где учатся мои сыновья.
И когда тот изумился, он добавил с напускным равнодушием:
— Теперь они мне не нужны в поле, пускай себе набивают головы иероглифами.
И, подходя к дому, говорил себе: «Не будет чудом, если мой сын после всей этой науки сделается старшиной!»
И с этих пор мальчиков перестали звать Старший и Младший: старый учитель дал им школьные имена. Спросив их чем занимается отец, он придумал им имена: Нун-Эн — для старшего и Нун-Уэн — для второго. Первое слово каждого имени значило: «человек, богатство которого пошло от земли».
Глава XVIII
Так Ван-Лун создавал благополучие своей семьи. И на седьмой год большая река на севере вышла из берегов от обильных дождей и снегов на северо-западе, где находились ее истоки, сломала все плотины и хлынула на поля этой области и затопила их. Но Ван-Лун был спокоен. Он не дрожал за будущее, хотя две пятых его земли стали озером, глубиной по плечо человеку и даже больше.
Весь конец весны и все начало лета вода поднималась и поднималась и наконец разлилась, словно море, чудесное и спокойное, отражая в себе облака, и луну, и нивы, и бамбуки, стволы которых скрывались под водой. Кое-где стояли глинобитные дома, покинутые обитателями, стояли до тех пор, пока их не размывало водой и они не уходили в землю. И так было со всеми домами, которые не были выстроены на холме, как дом Ван-Луна. И такие холмы высились, словно острова, и люди плавали в город на лодках и на плотах, и были среди них такие, что голодали, как и семья Ван-Луна когда-то. Но Ван-Лун был спокоен. На хлебном рынке многие были ему должны, и его амбары были полны зерном прошлогоднего урожая; а дома его стояли высоко, и вода была далеко от них, и ему нечего было бояться.
Но так как можно было засеять очень небольшую часть земли, он оставался праздным и от праздности и хорошей пищи становился раздражительным и не знал, чем заняться, когда выспится вволю и закончит все свои дела. Кроме того, у него были работники, которых он нанимал сразу на целый год, и было бы глупо работать самому, когда они ели его рис и половину времени бездельничали, ожидая, когда спадет вода. Он только отдавал им распоряжения: починить соломенную кровлю старого дома, положить черепицы там, где протекала новая крыша, починить мотыки, и грабли, и плуги, задать корм скотине, купить уток и пустить их на воду, свить веревки из пеньки — все то, что в старое время он делал сам, когда обрабатывал землю один. Руки у него оставались теперь незанятыми, и он не знал, что с собой делать.
А человек не может сидеть целый день и смотреть на озеро, покрывающее его поля, и не может съесть больше, чем вмещает его утроба за один раз, и, выспавшись как следует, он не может больше спать. В доме, по которому он бродил в нетерпении, было тихо, слишком тихо для его кипучей крови. Старик стал очень дряхл, наполовину ослеп и почти совсем оглох, и говорить с ним было незачем, разве только для того, чтобы спросить, тепло ли ему, сыт ли он и не хочет ли он чаю. И Ван-Луна раздражало, что старик не видит, как богат его сын, и всегда бормочет, увидев в своей чашке чайные листья: «Хороша и чистая вода, а чай все равно, что серебро!» Но было бесполезно говорить что-либо старику: он сейчас же об этом забывал; и он жил, замкнувшись в каком-то своем мире, и большую часть времени ему снилось, что он снова юноша и в цвете сил; он почти не замечал, что делается вокруг.