Земля
Шрифт:
— Оставьте меня в покое!
И все время сердце его было переполнено, потому что он не мог насытиться любовью к этой девушке.
Так шли дни за днями. Он только и думал, как бы провести день до наступления вечера, и не хотел смотреть в невеселые лица О-Лан и детей, которые бросали игры, как только он подходил к ним, ни даже на старика-отца, который всматривался в него и спрашивал:
— Что это за болезнь у тебя? Отчего у тебя стал дурной нрав и кожа желтая, как глина?
И в конце каждого дня наступала ночь,
— Теперь южане не носят этих обезьяньих хвостов!
И он пошел, не говоря ни слова, и остригся, хотя до сих пор ни насмешками, ни бранью нельзя было заставить его сделать это.
Когда О-Лан увидела, что он сделал, она сказала испуганно:
— Ты обрезал свою жизнь!
Но он закричал на нее:
— Что же мне, так и ходить всю жизнь по-стариковски? Все молодые горожане стригутся коротко.
И все же в сердце своем он боялся того, что сделал, и все же он обрезал бы и свою жизнь, если бы приказала или захотела этого девушка Лотос, потому что в ней было все, что он считал красивым в женщине и что возбуждало в нем желание.
Свое крепкое загорелое тело, которое мыл он очень редко в обычное время, считая, что рабочий пот омывает его достаточно чисто, — свое тело стал он разглядывать, словно оно было чужое, и стал мыться каждый день так, что жена сказала в смущении:
— Ты умрешь, если будешь столько мыться!
Он купил душистого мыла в лавке, кусок красного пахучего мыла, которое привозили из чужих стран, и тер им свое тело, и ни за что на свете не соглашался съесть хоть немного чесноку, хотя раньше очень его любил: он не хотел, чтобы от него воняло, когда он бывал у девушки Лотос.
Он купил новой материи на платье, и хотя О-Лан всегда кроила его халаты, делая их длинными и широкими, теперь он с презрением смотрел на ее кройку и шитье и отнес материю городскому портному, и сшил себе платье, какое носят горожане: легкий халат из серого шелка, скроенный как раз по фигуре, почти без запаса, а сверх него черную атласную безрукавку. И купил себе башмаки, первые башмаки в его жизни, сшитые ему не женой; и это были черные бархатные туфли, точно такие, какие носил когда-то старый господин, хлопая на ходу задниками.
Но эту нарядную одежду ему стыдно было надеть вдруг перед О-Лан и детьми. Все это было завернуто в листы коричневой вощеной бумаги, и он хранил сверток в чайном доме у писца, с которым познакомился, и за плату писец позволил ему заходить потихоньку в одну из комнат и переодеваться перед тем, как отправиться наверх. А кроме того, он купил серебряное позолоченное кольцо и носил его на пальце, и когда волосы отросли над его бритым лбом, он стал помадить их душистой заграничной помадой из маленькой баночки, за которую заплатил серебряную монету.
О-Лан смотрела на него в изумлении и не знала, что и думать обо всем этом, и только один раз, посмотрев на него пристальным и долгим взглядом в полдень, когда они ели рис, она сказала мрачно:
— В тебе есть что-то такое, что напоминает господ из большого дома.
Ван-Лун громко засмеялся и ответил:
— Что же, мне всегда походить на батрака, когда у нас достаточно денег и даже есть лишние?
Но втайне это ему очень польстило, и в тот день он был гораздо ласковее с ней, чем обычно в последнее время.
Теперь деньги, его добрые серебряные монеты рекою уплывали из его рук. Он должен был платить не только за те часы, которые проводил с девушкой, но он не мог отказать ей, когда она капризничала и чего-нибудь хотела. Она вздыхала и жаловалась, словно у нее болело сердце:
— Ах, я бедная, бедная!
И когда он шептал, выучившись наконец говорить в ее присутствии: «Что ты, мое сердечко?», она отвечала:
— Я тебе сегодня не рада, потому что Черный Нефрит, которая живет против меня, получила в подарок от возлюбленного золотую шпильку для волос, а у меня только эта старая серебряная, которую я ношу без конца.
И тогда он не мог устоять и шептал ей, отодвигая мягкую черную прядь ее волос, чтобы еще раз полюбоваться ее маленькими ушками с длинной мочкой:
— И я тоже куплю золотую шпильку в волосы моего сокровища.
Это она научила его нежным словам, как учат новым словам — ребенка. Она научила его говорить их ей, и он говорил их для собственного удовольствия, и не мог наговориться, хотя и произносил их запинаясь, так как всю свою жизнь ему приходилось говорить только о посевах, жатвах, о солнце и о дожде.
Так серебро было вынуто из ямки в стене и из мешка. И О-Лан, которая в прежнее время, не стесняясь, говорила ему: «А зачем ты берешь деньги из стены?» — теперь молчала и только смотрела на него в великом горе. Она хорошо знала, что он живет какой-то отдельной от нее жизнью, и даже отдельной от земли, но что это за жизнь, она не знала. Но она боялась его с того дня, когда он увидел ясно, что она некрасива лицом, и когда он увидел, что у нее большие ноги, и она боялась спрашивать его, потому что он всегда был готов рассердиться на нее.
Однажды днем Ван-Лун возвращался домой через поля и подошел к ней, когда она стирала его одежду на пруду. Некоторое время он стоял молча, а потом сказал ей грубо. Он был груб, потому что стыдился, и даже себе не хотел сознаться, что ему стыдно.
— Где эти жемчужины, которые у тебя были?
И она ответила робко, стоя на берегу пруда и подняв глаза от белья, которое она колотила на гладком и плоском камне:
— Жемчужины? Они у меня.
И он пробормотал, смотря не на нее, а на ее мокрые и сморщенные от воды руки: