Зенит
Шрифт:
Вот так просьба! Озадачила. Чего угодно ждал, а о таком не подумал. Имею ли я право? Что скажут Кузаев, Тужников?
Она затихла — совсем не дышит. Затаилась. А я, видимо, долго молчал.
Ах, была не была. «Чего не сделаешь для женщин!» — часто повторял Колбенко, утверждая, что это из Бальзака. Не съедят же меня за то, что я позволю девушке на один вечер, в театр, заменить форму на платье. Подумаешь, крамола!
— А это далеко? Успеем?
— Вот здесь, — показала Лика на трехэтажный дом, у которого мы стояли.
— Тут ваша квартира? И кто в ней?
— Никого. Ключ у соседки. Если вернется
— Платье под шинель?
— Я возьму накидку. Подождите. Я мигом. Порхнула в подъезд.
А меня охватил страх. Мелькнула нелепая мысль, что Лика дезертировала. И я буду за это отвечать. Да нет! Нет! Сейчас она вернется! Но все же здесь есть «внутреннее дезертирство» — от формы, как бы унижение ее, формы красноармейской, такой прославленной. Словом, столбик моего приподнятого настроения упал до нуля. Воистину подвела тебя галантность, товарищ комсорг.
Выскочила она из подъезда действительно очень быстро, минут через пятнадцать, — и я охнул от удивления и восхищения. Сгустилась уже чернота осеннего вечера, однако я рассмотрел появившееся чудо. Раньше я не видел той ее красоты, которую сразу разглядел Колбенко и другие. Девушка как девушка, в гимнастерке, в юбке, в сапогах — как все. А тут — что-то необычное. Появилась она без пилотки, и льняные волосы ее, казалось, излучали солнечный свет. Даже на улице посветлело. От волос и от белой накидки. Удивительная накидка — как пончо без рукавов, из тонкого сукна. (Потом она объяснила, что ткут их в Исландии.) А из-под накидки — длинное темное платье. По деревянному тротуару стукнули тонкие каблучки.
«Быстро же она «дезертировала». Когда успела?» — уже без всякого страха весело подумал я.
— Вот теперь я театральная.
— Вы демаскируете весь город, Лика. Вы как фонарь на тысячу свечей.
Она засмеялась, выдавая привычку к комплиментам.
Театральное фойе ослепило светом и оглушило музыкой. Играл военный оркестр. Танцевали. Офицеры и женщины. Руководители республики и начальник гарнизона не просто открывали театр, они устроили праздник победителей — тех, кто выбил из войны еще одного союзника фашистской Германии. В буфете можно было купить стакан портвейна и пирожное из пшеничной муки — без карточек. (Я, конечно, не попробовал лакомства, не до пирожного мне было. А Лику угостил Шаховский.)
Чтобы не пробиваться сквозь танцующих, мы с Ликой остановились у двери.
Смолкла музыка. Люди отхлынули в глубь фойе. Но тут же я заметил… нет, скорее, ощутил всем существом своим, что почти все взгляды со всех сторон скрестились на нас, как лучи прожекторов на пойманной цели. А тут еще Лика артистическим жестом бросила мне на руку свою необычную накидку и сказала, как мне показалось, слишком громко:
— Отнесите в гардероб.
Но я повернулся к ней и осмотрел с тем же интересом, с каким смотрели на нее — не на меня же! — наверняка все. А потом я оглядел других женщин и сразу отметил разницу между ними и Ликой. Немало женщин было в штатском. Даже знакомые врачи и сестры из госпиталя, размещавшегося рядом с нашей третьей батареей. Но ни у одной из них не было такого шикарного платья, как у моей спутницы. Вишневый рубин! А пошито как! Видимо, лучшей портнихой. Вернувшиеся из эвакуации были одеты вообще бедно, убого: в довоенные поношенные платья,
Да недолго я рассматривал публику — мгновение, взгляд вдруг споткнулся на человеке, смотревшем именно на меня и смотревшем совсем не так, как другие, незнакомые. Тужников. Казалось, лицо его почернело как туча грозовая. Но я не без злорадства подумал: «Нет, тут не загремишь». Подумал, правда, минутой позже, заметив другого нашего офицера — Колбенко. Константин Афанасьевич весело подмигивал мне, показывая большой палец, его явно раздувало от смеха.
Нет, загремело. С другой стороны — строгим голосом Кузаева:
— Шиянок!
Я перебросил накидку на левую руку, смущенный незнанием, как в таком публичном месте подойти к командиру. Козырять? Я же в полной форме, в фуражке.
У меня подкосились ноги от страха: пожалуй, Кузаев может и при людях отчитать. Нет, не людей я испугался. Стыдно перед Ликой. Здесь она не рядовая, не подчиненная. Приглашенная мною в театр девушка. Я быстро подошел к командиру. Не козырнул.
— Слушаю, товарищ майор.
— Что это такое? — приглушенно спросил он.
— Мы шли мимо ее дома. Она попросила разрешения забежать и… переоделась…
— А ты ловкач, комсорг. Посмотри — успел переодеть. Как вам нравится? — обратился Кузаев к женщинам — своей жене и Марии Алексеевне Муравьевой. — Нужно уметь.
Но женщины шутки не приняли — у них вытянулись лица. А я вспыхнул: такое неприличное оскорбительное подозрение командира при… учительнице, матери дочерей. И ответить нечего. Как оправдаешься?
— Много у вас таких красавиц? — снова-таки без тени улыбки спросила у мужа Антонина Федоровна. — Потому ты и не хотел, чтобы я приезжала.
— Ну что ты, Тоня! — испугался Кузаев.
Но мне не стало легче. Если еще и жена подольет масла — не скоро потухнет огонь, и обожжет он меня: командир постарается показать всю свою строгость в отношении морали в дивизионе. Да вдобавок имея такого союзника, как Тужников. Нелегко будет моему «крестному отцу» защищать меня. Двух моралистов, облеченных властью, не убедить. Вот тебе и «пригласи самую красивую девушку». Удружил!
— Позволь человеку сдать в гардероб одежду, — строго сказала мужу Антонина.
— Иди, иди, Павлик. — Но его ехидная доброта полоснула ножом.
Однако отошел я не по-военному, злорадно подумав: «Не буду я вам в театре стучать каблуками и выкручиваться на одной ноге».
Лика стояла в одиночестве. Однако не растерянная. Чувствовала, что мужчины любуются ею, и умело, как говорили в былые времена, светски позировала. Явно осознавала свое превосходство над женщинами. Таких молодых, как она, было немного — несколько сестер из госпиталя да, может, секретарши государственных учреждений. Но ни одна из них не выглядела так элегантно — по-настоящему театрально. Мне даже стало немного страшно. А вдруг кто-то скажет, что платье пошито в Хельсинки. Тогда женщины, пока что только ревнующие, возненавидят ее: вот где ты красовалась, пока мы хоронили близких, страдали, голодали!