Зеркало времени
Шрифт:
— Если мы с вами не упускаем из виду, что имеем в виду не бытовое или узкосоциальное, а особенное и преобладающее над социумом и бытом развитие в человеке его духовности. Вы — медик, — продолжал Бен Мордехай, — даже военный медик. Так достаточно посмотреть, кому и за что присваивались Нобелевские премии в области медицины, от начала по настоящее время, чтобы убедиться, что и остатками современной цивилизации всячески приветствуется развитие исключительно в русле грубого материализма. Под остатками цивилизации я имею в виду руины всё той же известной обществу традиционной пресловутой духовности — того скудного, что у нас на сегодня от неё осталось, ещё не пожранного глобализацией. Что касается ожидаемых полезных плодов, то эта обшарпанная убогость, как за неё ни держатся, ни превозносят, ни восхваляют, их, скорее всего, нам и не даст.
—
— Понимаю, о чём вы предупреждаете, — немедленно ответил Бен Мордехай. — Вероятно, и вы и я имеем в виду одно и то же: неминуемую опасность регресса, угрожающую изолированной от людского сообщества группе избранных. Нам обоим, полагаю, давно известны факторы, этому способствующие: праздность из поколения в поколение, ведущая к преобладанию моментов жизни чисто животной — еды, отправлений, сна, размножения; изолированность и оторванность группы; бесчеловечный характер управления численно ограниченным и замкнутым сообществом людей, если несогласные преследуются и уничтожаются, — в этих обстоятельствах всё большее развитие и укоренение получают дикие правила выживания; грубо подчеркнутое фанатичное, до мозолей, преклонение перед примитивизированными религиозными догмами вместо искреннего поклонения Богу и сотворчества Ему; пресмыкание перед денежными единицами или драгоценностями, которые можно накапливать, то есть в конечном итоге — перед сокровищем, перед золотым тельцом; прибегание к идеологическому насилию, грубой физической силе.
Мы рисковали свести обсуждение к зауженным рамкам домашнего интеллигентского спора, если бы я в ответ на тираду Бен Мордехая невинно заметила: «Вы подводите себя и нас к закономерному вопросу, например: «А если такая группа не будет изолированной, если она окажется настолько привлекательной, что сможет обеспечить свой рост за счёт притока заинтересовавшихся?» Чтобы такого не произошло, мне пришлось с изысканной вежливостью свернуть дальнейшее обсуждение. Я получила, что хотела. Но было ясно, что Эзра добивался чего-то своего, к чему-то важному для него упорно клонил, хотя и не достиг. Подумаю над этим позже. Я отдавала себе отчёт и в том, что не только высокая гобийская энергетика и длительное пребывание в буддийской стране подвигли Бен Мордехая перешагнуть рамки традиционных конфессиональных представлений. Все три монотеистических религии веры — иудаизм, христианство и ислам, — разделяя понятие грешности человека, не признают существования кармы и многократности воплощений человеческой души.
Такой Эзра явился для меня необычным и непривычным. Вряд ли он позволил бы себе подобную откровенность даже среди родственников, но я здесь была для него чужой — раз, профессиональным специалистом-психологом — два, предположительно восточным человеком, в той или иной степени знакомым с буддийскими основами — три. Почувствовалось, что когда-то Эзра пережил существенно большее потрясение, чем строго ясперсовское крушение шифра бытия. Жречество древнего Египта, некоторые бойцовские школы Японии, сибирские шаманы, да, впрочем, и продвинутые буддийские ламы добивались похожего результата, переводя испытуемого либо посвящаемого в соответствующее таинство из привычного состояния жизни в состояние временной смерти. Подобное состояние Бен Мордехай некогда, судя по всему, и пережил.
Я поняла, что в беседе мы с Эзрой почему-то сбились на какие-то утилитарные общетеоретические рассуждения, в то время как мне именно сейчас крайне важен был конкретный совет, короткий ответ на вопрос: возможно ли в ближайшее время сообщить Борису о том, что родителей у него больше нет? Каким образом сделать это, чтобы не навредить его стабилизированному пока лишь для спокойных внешних условий состоянию, ведь реакцию его на такого острого рода известие предсказать невозможно. И, подавив тягостный вздох, чтобы Эзра не воспринял его на свой счёт, снова отложила слишком болезненную для меня тему до более подходящих
— Сравните, — словно продолжая заинтересовывать нас с Борисом, несколько врастяжку произносил слова Бен Мордехай, — как можно обыграть заманчивое для многих, как неосознаваемая мечта об отпуске, понятие «белого парохода». Послушайте одно и другое — народную частушку и стихи русского поэта трагической судьбы Геннадия Шпаликова, которого я лично люблю не меньше, чем Высоцкого:
Синее море, Пароход белый-беленький,
Белый пароход, — Чёрный дым над трубой,
Сяду, поеду Мы по палубе бегали,
На Дальний Восток. Целовались с тобой.
Он усадил нас на гостевые места слева у камина. Сидя в своем уютном кресле главы семьи справа, ближе к окну, он прикрывал веки всякий раз, когда слушал песню или музыку и въяве отрешался от окружающего, а потом запускал следующую мелодию и говорил:
— Вот вам ещё, на десерт. От певца Юрия Антонова:
«Ой, белый пароход, бегущая вода, уносишь ты меня, — скажи, — куда?»
— Можно спеть так, — в притишенном голосе Бен Мордехая теперь преобладала размягчённость, но я не чувствовала, что он раскаивается за свою откровенность, хотя и понимала, что продолжение откровенной беседы им не гарантируется. — Или иначе. А великий Айтматов взял и написал самую пронзительную повесть двадцатого века — «Белый пароход», — над которой, поверьте, искренне плакала моя стойкая, несгибаемая Рахиль. — Закончил фразу Эзра неожиданно, с прозвучавшей гордостью. — А ведь в молодости она отслужила, как многие другие наши доблестные девушки, в танковых войсках, в воинском подразделении, расположенном в Синайской пустыне. Рахиль бесподобно водила свой танк «Меркава», Рахиль вообще могла заменить любого члена танкового экипажа. И честной службой заработала себе право поступить в университет.
Он так и сказал: «самую пронзительную повесть». Эти слова впечатлили меня больше, чем те, о его Рахили, которые он произнёс с особенной гордостью. Но упоминание об Айтматове заставило меня задать самой себе вопрос: «А есть ли сейчас в Израиле писатели такой же мощи? Эзра о них промолчал. И где они есть ещё, если есть». Валентина Распутина и Виктора Астафьева на русском я прочла только через полгода, следующей весной, в моё трудное время.
Среди нахлынувших на нас мыслей и чувств и этот вечер пролетал незаметно. И я не знаю, почему среди безбрежия гобийских песков Бен Мордехай, не теряя всё же присущего ему юмора, совсем как мальчишка, размечтался о песенном белом пароходе: то ли близилось время отпуска, то ли соскучился по своей далёкой любимой.
— А о том, что касается памяти души, — заметил Бен Мордехай при очередном повороте разговора, и я избирательно вновь обратила внимание на его слова, — вам, мисс Челия, лучше бы побеседовать с нашим военным врачом майором Кокориным. Он русский, и в этих деликатных вопросах разбирается гораздо лучше, чем кто бы то ни было.
Я поняла, что навсегда запомню эти мордехайские гобийские вечера. Ведь Эзра, как никто, умеет бережно снять тончайшую покровную кожицу с самого сердца и мудро дать ему часок проплакаться, чтобы очиститься, а потом всенепременно помажет пёрышком, смоченном в елее, и даст душевным ранам зажить. Это он заставил меня, когда я размышляла о родителях Бориса, снова вспомнить и моих отца и мать, которую я знаю лишь по рассказам. И, когда в самом начале одиннадцатого мы сердечно распрощались с Эзрой, неторопливо вышли из его гостеприимного домика и потом целую бесконечно длящуюся вечность под руку проходили с Борисом под негасимыми и, кажется, безмолвно звучащими гобийскими звёздами каких-то двадцать шагов к себе, мне вспомнились поэтические строчки проникновеннейшей Рины Левинзон из тонкой книжечки «Седьмая свеча» с полки Рахили с немудрящими бюстиками Моцарта и Бетховена: