Зеркало времени
Шрифт:
Вслед за тем, подчиняясь нетерпеливым и всё более настойчивым напоминаниям Кокорина, я покорно нащупал наиболее эмоциональное жизненное впечатление, связанное с деятельностью отца, во внутреннем объёме его сознания и максимально достоверно описал его ощущения и впечатления. Поскольку данный этап работы оказался самым длительным по времени, а я трудился уже без понуканий, Акико, не прибегая к свойственной ей решимости и поколебавшись, но не слишком долго, всё же отпустила Андрея и осталась со мной одна. Избавилась от Кокорина ещё и потому, что, согласно заокеанской вводной, предполагалось, что это и будет наиболее «секретная» часть впечатлений отца, расшифровать которую смогут лишь эксперты. К обеду я управился. Весь полученный материал отредактировала Джоди, сохранив подачу от первого лица, и Акико срочно зашифровала и переслала его Миддлуотеру. Копию материала я записал в память Артемис, моего карманного мини-компьютера. Вот какое яркое воспоминание моего отца в результате нашей ударной совместной работы получилось.
Бесконечно малая точка моего собственного сознания, сроднённая с отцом, как волшебная шкатулка с зеркальными стенками, навсегда сберегла, без волшебного ключика к сознанию отображает лишь внутри себя и принесёт Богу драгоценный срезок
«15 сентября 1969 года, во второй половине дня, часу в четвёртом, точнее уже не сказать, потому что слишком сумбурным и опустошающим физически и морально выдался для меня тот навсегда запомнившийся день, от некрашеного, грубо сколоченного, деревянного пирса небольшого лесоразрабатывающего посёлка Комсомольск вышел в Татарский пролив, отделяющий тысячекилометровый остров Сахалин от материка, маленький чёрный разнорабочий катер. Катерок, чьё название мне не запомнилось, потащил на буксире две широкоскулые плоскодонные баржи-плашкоуты, загруженные строевым лесом, и взял курс к северу на районный центр Александровск-Сахалинский.
Пассажирский катер «Алябьев», отобранный ещё в счет военных репараций у японцев в 1945 году, проходил семьдесят километров от поселка до районного центра часа примерно за четыре — с причаливаниями к другим мелким населенным пунктам вдоль островного побережья, — но уже при пятибалльном волнении в море его не выпускали. Вряд ли этот убогий тесный «Алябушка» был морским, он, скорее, напоминал устарелую прогулочную посудину, скажем, для Невы или Москва-реки, речной трамвай годов из тридцатых, а никакого другого судна, более пригодного для пассажирских передвижений, здесь отродясь не бывало. На сухопутный транспорт я тоже рассчитывать не мог: в пору отлива, по песчаной извилистой кромке берега, местами через мелководные ручейки и речки, бегущие в море из тайги, от посёлка Комсомольск можно было уехать не далее: например, к югу — вдоль дугообразно изогнутой бухты, окаймлённой облесенными сопками, похожими на удаляющиеся синие горбы идущих друг за другом верблюдов, только километров за шесть, до обрывающейся в море скалы, от которой ещё километра полтора-два уже не по чему было добраться до отвесных отрогов мыса Мосия; а к северу — километров всего лишь за тридцать, сказали, только до мыса Круглого, за которым дороги на север тоже не было, вследствие чего автотранспорт отпадал полностью. Лесовозная разбитая трасса от посёлка на восток «по таёжным дебрям глухим» могла, опять же, по слухам, привести к Поронайску и заливу на противоположном, восточном сахалинском берегу, да только кто бы меня туда повёз и зачем? Что стали бы мы делать в безлюдной глухомани, если бы далеко в тайге единственноштучный транспорт по какой-либо своей причине взял, да и встал? Не снаряжать же ради отправки одного меня в неведомый Поронайск целую экспедицию. И снова вопрос: как мне потом добираться из загадочного Поронайска до далёкого Хабаровска — уже через аэропорт Южно-Сахалинска, который за ещё шестьсот километров к югу от Поронайска, а как их преодолеть, там-то что ходит? Выяснилось, что никто из Комсомольска кружным путём не ездил, и ответа дать не мог.
Собственно, кроме занятых на работах лесовозов ЗиЛ-157К с двухосными прицепами-роспусками, барнаульских гусеничных трелёвочных тракторов «Алтай», преимущественно одиночных, без прицепной коляски, мотоциклов «Иж-Планета» и единственного, больничного, смирного и престарелого мерина по имени Николка, на бричке доставляющего от пирса продукты, медикаменты и дрова с лесоцеха, регулярно пьющего водку, как и древний конюх, в посёлке другого собственного транспорта не было. На вертолёт санитарной авиации мне, молодому, здоровому парню, надеяться «не личило», как говорят украинцы, которых, кстати, на Сахалине немало, как, впрочем, везде, где, в сравнении с их ридной ненькой — Украиной, — и простым рядовым работникам платят хорошо. Поэтому я договорился со знакомым по погрузкам леса капитаном буксирного катерка о проезде до Александровска за полулитровую бутылку водки. Это, по тем временам, стоило совсем недорого — два рубля семьдесят семь копеек. Дешевле даже на гривенник, чем на материке, видимо, из-за того, что горлышко водочного пузыря, предназначенного для Сахалина, по какой-то договорённой наверху причине, весьма упрощённо, без белой алюминиевой водочной головки или забитой внутрь винной пробки, закрывалось синим чулком, похожим одновременно и на химическую изоленту и на марсианский цилиндрический презерватив, который по причине узости не наделся бы и на приличный мужской палец — хоть руки-ноги, хоть двадцать первый. Странная северная закрывашка для ходовой и вполне приличной на вкус водки.
Снимался это синий чулок с бутылки так же легко, как надевался, и, чтобы не получить вместо водки простую или морскую воду, проверять качество содержимого под стандартной белой этикеткой с надписью по зелёному просвету «Московская особая, 40 %» принято было прямо в магазине, не отходя от прилавка.
Продавец, невысокая, немолодая уже и неулыбчивая особа кубической конституции в вековечном затерханном овчинном жилете мехом внутрь, надетом поверх довольно чистого белого халата, деловито и без тени смущения заменяла бутылку, если та оказывалась с подвохом. Предлагала сама приподнятием век, избегая напрасных подозрений на свой счёт, и одним лишь взглядом приглашала следующего покупателя, когда ей давалось понять, что в бутылке истинная примерно сорокаградусная водка. Внешне повелительница разнообразных товарных запасов примечательна была тем, что и халат и жилет на ней распирало ведёрными титечками — холостякующим мужикам было бы любопытно поглядеть на такие природно феноменальные штуковины в их свободном состоянии, но она себя блюла железно и была без всяких объяснений недоступна, а копаться — что да как, причём, по отношению к любому, — в тех послекаторжных краях не приветствовалось, вплоть до стальной заточки, выработанной из старого напильника, и безотлагательно воткнутой любознательному в бочину.
Мало кто знал, как продавщицу зовут, разве что только совсем уж замшелые, у кого над глазами, из носу и ушей росла кустистая седина, но всё ещё крепкие бывшие комсомольцы тридцатых годов. Она явно таких аборигенов выделяла — чуть теплеющим
А я и воспользовался. Не знаю, зачем, из бездумного любопытства или из молодого глупого автоматического мужского интереса ко всем, кто в юбке. Ведь не приведи, боже, было остановить свой взгляд, а того страшнее, задержаться им на её грудях или на сине-зеленом, цвета морской волны, вязаном берете, не снимавшемся с головы летом и утеплявшим ей мозги зимой под настоящей пуховой оренбургской шалью. Она и тут не сказала бы ничего, но когда бы с этого судьбоносного для тебя в поселке дня ты вновь ни зашел в магазин, твоим уделом станет — от порога и обратно до порога — ничем не прикрытое презрение. И не только со стороны «из-за прилавка». Что покусился на святое, мгновенно оценят все, кто в магазине оказался. Убежишь от позора сам. И не рад будешь встрече ни с кем из аборигенов поселка с таким вечно молодым, романтическим и мужественным названием — Комсомольск. Рано или поздно, пусть не скоро, но до тебя дойдёт вопрос: какого тебе рожна в тот паскудный день было надо?! Чего тебе тогда — гульбы или похвальбы — в твоей «сладкой» жизни не доставало? Таких увечных от своего глупого взгляда, либо по другим каким причинам, в посёлке я тоже знал. Ни от кого ни полслова, но плохо им потом было и в магазине — а куда здесь ещё, кроме магазина и клуба с заезженным кино, пойдёшь, — и на единственной улице посёлка. Такие из посёлка потом сбегали. А почему, в чём была их провинность? Не вписались в бог весть кем и когда придуманные странные местные неписаные правила? Не сразу я постиг, что аборигены вместе с названием дали посёлку моральный устав и соблюли его, а жёсткие правила выживания в этой глухомани сберегли потом их самих. До поры, до времени, пока власти не провозгласили Моральный кодекс строителя коммунизма, и всё потихоньку, начиная с самих властей, не стало загнивать.
И когда тётя Валя веки открыла, я уже смотрел на полку с… Побей меня бог рваным лаптем, не вспомню, с каким добром: утюгами и абажурами или светло-коричневыми, почти жёлтыми польскими туфлями, в которых пойти здесь всё равно было некуда. Не на её груди, с какого бы мне, действительно, рожна. И не в «еёное» мужиковатое лицо с десятилетиями продубленной морозами и отшлифованной наждачными снеговыми ветрами кожей. Она поняла мою хитрость, но простила, потому что уж точно помнила вот о чём. Всего только через неделю от моего прибытия в посёлок вместе с молодой женой Надюшей, бывшей Соболевой, а ныне Августовой, к Надюшиным, проживающим в посёлке и тоже не старым ещё родителям, приславшим нам через милицию вызов по причине пограничной зоны, довелось мне подойти к прилавку сразу следом за коренным жителем, и я услышал, как он одним словом обратился к продавщице: «Валя». Всё содержалось в одном лишь звуке её имени: и приветствие, и «как дела», и «рад видеть тебя в добром здравии», и «обрати на меня внимание», и «помоги выбрать» и, наверное, «раздели это со мной». То был действительно особый случай, требовались её и товароведческий опыт и житейский совет. Не вспомню, то ль родины внука, то ли похороны угаснувшей половины. Она молча выложила ему всё необходимое. Как безмолвный робот из рассказов Генри Каттнера и Роберта Шекли, как автомат. Повела глазами, и он подошел ещё и туда, налево, к дверке под прилавком для прохода, прямо на которую она сложила для него какой-то крупногабаритный товар. Да, видимо, она действительно знала в этом полуцивилизованном северном мире, по тихоокеанскому побережью от Уэлена до Шикотана, до мыса Край Света, про всё. Знала не хуже, чем знал когда-то завсегдатай базара где-нибудь в Бухаре-и-Шериф, то есть Благородной Царственной Бухаре, доподлинно про весь арабский Восток.
Тогда я глазами спросил продавщицу: «Тётя Валя? Можно я мысленно буду так к Вам обращаться?» Мне показалось, она смотрела на меня дольше секунды. Вот меня и выделила, и для неё я был уже не просто новый человек в посёлке и не только первый зять Соболевых.
С того дня я не нарушал уговора молчания даже словом: «Спасибо». А зачем и за что? И человеком себя показал и за товар заплатил — так не держи людей, выкатывайся.
Сейчас я взял у неё только бутылку водки за два семьдесят семь, но тётя Валя давно знала, что с Надюшей у нас постоянные лады, ведь от нас не исходило ни криков, ни шума, ни случалось потасовок на кухне с продолжением непременно на улице, да ещё перед чужими окнами. Знала, что моя красавица-девочка уже по восьмому месяцу — какой тут секрет: хотя днём жена почти не выходила из дому, живота стеснялась до сумерек, зато все знали о проклятом токсикозе, проявлявшемся в том же клубе на вечерних сеансах, с беготнёй под занавеску на двери из зрительного зала наружу, к бурьяну вдоль забора, почему мы всегда и усаживались не дальше шага от двери, — и что мы поженились еще на Урале, в Свердловске, куда меня распределили после окончания Высшего Технического Училища имени Баумана в Москве. Хотя на Сахалине чаще можно было встретить выпускников Ленинградского университета, особенно педагогов-филологов, так ведь я приехал сюда не на постоянную работу, а только на вырванное правдами и больше неправдами лето. Со стыдом я понял, что сказал лишнее, что уезжаю. Тетя Валя уже, конечно, знала про всё. Знала. И снова простила по своей человеческой доброте.