Жан-Кристоф (том 1)
Шрифт:
Единственным его утешением было гулять с дядей Готфридом, когда тот заглядывал в их края. Мальчик все больше и больше привязывался к дяде, чувствуя родственную душу в этом независимом человеке. Он понимал теперь, как должно быть приятно и легко дяде Готфриду бродить по дорогам, нигде не оседая, не задерживаясь. Иногда дядя и племянник отправлялись вечером в поле, шли куда глаза глядят, и так как Готфрид никогда не знал, который час, полуночников обычно встречали дома ворчанием. И уж ни с чем не сравнимой радостью были ночные походы – незаметное бегство втихомолку из погруженного в сон дома. Дядя Готфрид понимал, что поступает не очень похвально, но мальчик так умолял его, да и сам он не мог устоять перед искушением. В полночь он подходил к дому Крафтов и свистел условным свистом. Кристоф в такие вечера ложился в постель не раздеваясь. Он осторожно подымался и, держа в руках башмаки, затаив дыхание, чуть не ползком, как индеец, добирался до кухонного окошка, которое выходило на дорогу. Тут он залезал на стол, а Готфрид, подставив плечи, ждал его под окном, и оба пускались в поход счастливые, словно школьники.
Иногда они заходили к Иеремии – рыбаку, другу дяди Готфрида: тот катал их на лодке по серебряной от лунных лучей реке. Капли скатываются с весел в воду, вызванивая то короткие арпеджии, то хроматические гаммы. Над рекой струится молочно-белый туман. Спокойно мерцают звезды. Сонно пропоет петух, и на том берегу ему ответит другой; иногда где-то в немыслимой глубине неба послышится трель жаворонка, обманутого
Ночные похождения сходили до времени благополучно, и родители так ничего и не заметили бы, если бы Эрнст, самый младший из братьев, не донес на Кристофа; ему строго-настрого запретили уходить с дядей и даже стали следить за ним. Тем не менее Кристофу удавалось улизнуть из дому – всякому другому обществу он предпочитал общество скромного коробейника и его друзей. Домашние были скандализованы. Мельхиор прямо заявил, что у его старшего сына мужицкие вкусы. Старик Жан-Мишель ревновал внука к Готфриду и нередко увещевал мальчика: как это он может находить удовольствие в таком простонародном обществе, когда ему оказана высокая честь приблизиться к избранным и служить самому герцогу? Словом, все единодушно решили, что Кристоф лишен чувства собственного достоинства, что он не уважает самого себя.
Хотя денежные затруднения Крафтов росли с каждым днем, причиной чего являлась невоздержанность бездельника Мельхиора, жили они все-таки более или менее сносно, пока с ними был Жан-Мишель. Он один имел влияние на Мельхиора и хоть немного удерживал сына от пагубного порока. Многие безрассудные выходки прощались пьянице Мельхиору из-за того уважения, каким старик пользовался в городе. А главное, когда с деньгами бывало уж совсем туго, дед неизменно приходил на помощь. Жил он на весьма скромную пенсию, которую получал в качестве бывшего хормейстера, да, кроме того, по-прежнему собирал скромную лепту в виде платы за уроки музыки и настройку фортепиано. Большую часть этих денег он отдавал невестке, хотя Луиза всячески старалась скрыть от его проницательного ока истинное положение дел. Не раз Луиза плакала при мысли, что ради них старик вынужден отказывать себе в самом необходимом; жертвы дедушки казались тем значительнее, что жить он привык на широкую ногу, да и потребности у него были немалые. Но нередко даже этих жертв не хватало на покрытие всех нужд, и, чтобы удовлетворить чересчур назойливого кредитора, дедушка тайком продавал что-нибудь из мебели, книги, какие-нибудь любимые и памятные ему вещицы. Мельхиор проведал, что отец, таясь от него, помогает Луизе деньгами, и нередко накладывал на них лапу, не обращая внимания на бурные протесты жены. Но когда старик узнал о проделках сына, – узнал не от Луизы, конечно, которая никому не рассказывала о своих горестях, а от внуков, – он пришел в ярость; между отцом и сыном стали разыгрываться ужасные сцены. Оба старших Крафта отличались необузданным нравом и с первых же слов более или менее мирный разговор сменялся руганью и угрозами; казалось, еще немного – и сын подымет на отца руку. Но чувство сыновнего уважения не покидало Мельхиора даже в минуты пьяной злобы, в конце концов он замолкал и, склонив голову, выслушивал проклятия и унизительные упреки, на которые не скупился разошедшийся старик. Но сын только ждал подходящего случая начать все сызнова, и Жан-Мишель с тревогой думал о будущем; его мучили самые дурные предчувствия.
– Бедные мои дети, – нередко говорил он Луизе, – что-то с вами станется, когда меня не будет в живых! Хорошо еще, что я пока держусь, – добавлял он, нежно гладя Кристофа по головке, – а потом уж он вытащит вас из нужды.
Но дедушка ошибался в своих расчетах: жизненный путь его подходил к концу. Никто не подозревал об этом. Старик был на редкость крепкий для своих восьмидесяти с лишним лет. В его густой гриве, среди серебряной седины, еще виднелись темные пряди, а пышная борода была наполовину черная. Зубов у него осталось всего с десяток, но и с этим десятком он управлялся неплохо. Приятно было смотреть на дедушку, когда он садился за стол. Аппетитом он славился отменным, и хотя упрекал Мельхиора за пьянство, сам тоже был не промах. Особое предпочтение он отдавал белому мозельвейну. Впрочем, он воздавал должное и прочим маркам вин, пиву, сидру, – словом, всем щедрым дарам господа бога. Но никогда вино не затемняло его рассудка, потому что старик знал меру. Правда, мера эта была немалая, и для менее крепких мозгов одного дедушкиного стакана хватило бы с избытком. Дедушка был еще молодец хоть куда и полон самой кипучей энергии. В шесть часов утра он был уже на ногах я тщательно занимался туалетом: он следил за своей внешностью и держал себя с большим достоинством. Жил он в собственном домике один, один управлялся со всеми делами и не терпел, чтобы невестка совала нос в его хозяйство: сам убирал комнаты, сам варил себе кофе, сам пришивал пуговицы, что-то приколачивал, клеил, что-то убирал; в одной рубашке, бегая по лестнице с первого этажа на второй, он распевал арии рокочущим баском, с удовольствием прислушиваясь к раскатам своего голоса, и сопровождал пение выразительными актерскими жестами. Покончив с уборкой, дедушка выходил из дому – в любую погоду. Ни одного дела он никогда не забывал, но точностью не отличался: то остановится на углу и вступит в оживленную беседу со знакомым, то пошутит с соседкой, чье личико ему приглянулось, ибо дедушка любил и старых друзей и молоденьких красоток. Потому-то он всюду задерживался и не соблюдал назначенного времени. Только один час он соблюдал свято – час обеда; и обедал там, где его заставал этот час или, вернее, где он сам напрашивался на обед. Вечером он долго сидел с внуками и возвращался домой уже в темноте. Перед сном в постели он любил прочесть страницу-другую из потрепанной Библии и даже ночью, – спал дедушка не более двух-трех часов подряд, – подымался и брал первую попавшуюся книжку из своей библиотеки, которая составлялась в разные времена и от случая к случаю; тут были и труды по истории и теологии, и беллетристика, и научные трактаты. Дедушка открывал книгу наудачу, прочитывал несколько страниц и, независимо от того, интересовало его чтение или, наоборот, нагоняло скуку, понимал он все или не понимал ничего, он читал, не пропуская ни слова, пока не засыпал мирным сном. По воскресеньям он бывал у обедни, водил гулять внуков и играл в шары. Никогда он ничем не болел, мучила его только подагра, и ночами он прерывал чтение Библии громкими проклятиями – до того ныли пальцы обеих ног. Казалось, так оно и будет идти до ста лет, да и сам дедушка, в сущности, не видел никаких причин, почему бы ему не перешагнуть и за сотню. Когда ему предрекали, что он умрет в столетнем возрасте, он, подобно Другому прославленному старцу, говорил, что не следует ставить пределов благости провидения. С годами дедушка стал легко проливать слезу и все чаще раздражался. Других примет старости в нем не было заметно. От какого-нибудь сущего пустяка Жан-Мишель гневался и свирепел. Его и без того красное лицо и короткая шея густо багровели. В такие минуты он начинал заикаться от ярости и останавливался на полуслове, стараясь набрать побольше воздуху. Домашний врач Крафтов – старый дедушкин приятель
– не раз уговаривал Жан-Мишеля последить за собой, умерить свой необузданный нрав и свой столь же необузданный аппетит. Но упрямый, как и все старики, дедушка просто из чистого бахвальства допускал одну неосторожность за другой да еще поносил медицину и медиков. На словах дед выказывал полное презрение к смерти и охотно сообщал собеседнику, что он лично ничуть не боится курносой.
В один из летних дней, в сильную жару, дедушка, изрядно выпив и к тому же поспорив, вернулся домой и прошел прямо в садик поработать: он любил повозиться с цветами. Еще не остывший после спора, он яростно орудовал мотыгой, даже не прикрыв головы от палящих лучей солнца. Кристоф, с книгой в руках, сидел поблизости в беседке, но не читал, мечтательно прислушиваясь к ленивому стрекоту кузнечиков и машинально следя за взмахами дедушкиной мотыги. Лица старика он не видел – дед стоял к нему спиной и, согнувшись, усердно выпалывал сорную траву. Вдруг Кристоф заметил, что дедушка резко выпрямился, нелепо взмахнул руками и ничком грузно рухнул на грядку. В первую минуту мальчику стало даже смешно. Но он увидел, что дедушка не шевелится. Кристоф окликнул его, подбежал и начал трясти изо всех сил. Ему стало страшно. Опустившись на колени, он пытался обеими руками приподнять огромную голову старика, бессильно лежавшую на траве. Голова была странно тяжелая, и дрожавшему от ужаса мальчику едва удалось лишь слегка повернуть ее. Но когда Кристоф увидел закатившиеся, налитые кровью белки, он весь похолодел; дико вскрикнув, он разжал руки, вскочил и в страхе бросился прочь из сада. Он кричал и плакал навзрыд. Какой-то прохожий остановил мальчика. Кристоф не мог произнести ни слова, он только молча указывал на дедушкин домик и вместе с незнакомцем вошел в калитку. На крики мальчика сбежались соседи, и весь садик сразу же заполнился народом. Люди шагали прямо по клумбам, и вскоре вокруг дедушки собралась целая толпа; все что-то кричали, нагибаясь к старику. Двое-трое мужчин подняли тело с земли. Кристоф стоял у входной двери, повернувшись к стене и закрыв лицо руками; он не решался взглянуть; но любопытство превозмогло, и когда шествие поравнялось с ним, он слегка разжал пальцы и увидел дедушку – его огромное неподвижное, беспомощное тело. Левая рука волочилась по траве, бессильно моталась в такт шагам голова и при каждом движении носильщика касалась его колена: опухшее лицо в крови и в земле промелькнуло перед Кристофом; промелькнули страшные глаза, открытый рот. Мальчик снова закричал во весь голос и пустился бежать. Не останавливаясь, не глядя по сторонам, он добежал до родительского дома, словно за ним гнались. С ревом ворвался он на кухню, где Луиза чистила овощи. Кристоф в отчаянии бросился к матери и обхватил ее обеими руками, ища у нее на груди защиты и помощи. Губы его сводила судорога, он пытался что-то произнести и не мог. Но мать сразу поняла. Ножик вывалился у нее из рук, она побледнела и, не произнеся ни слова, выбежала на улицу.
Оставшись один, Кристоф забился за шкаф; он плакал, горько плакал. Младшие братья играли в соседней комнате. Мальчик не мог осмыслить происшедшее. Он даже не думал о дедушке – он думал о том ужасном зрелище, которому стал свидетелем, и ужасно боялся, что ему велят вернуться к дедушке, а там он снова увидит ту страшную картину.
И действительно, когда малыши, набегавшись на свободе по всему дому и все перетрогав, начали жаловаться, что они устали, что им скучно, что им хочется есть, торопливо вошла Луиза, взяла детей за руки и повела к деду. Шла она очень быстро, так что Эрнст и Рудольф, по обыкновению, расхныкались, но Луиза прикрикнула на них, так что оба разом умолкли. Детьми овладел безотчетный страх; на пороге дедушкиного дома они начали плакать. Темнота еще не наступила. Последние отблески заката скользили по комнатам, выхватывая из темноты то медную ручку двери, то край зеркала, то причудливо освещали скрипку, висевшую на стене в полутемной столовой. Но в спальне горела свеча; дрожащий язычок пламени боролся с умирающим светом дня, и казалось, в углах комнаты зловеще сгущается тяжелый ночной мрак. Сидевший у камина Мельхиор плакал навзрыд. Доктор, склонившись над постелью, заслонял лежавшее на ней тело. Сердце Кристофа неистово забилось. Луиза велела детям стать около постели на колени. Тут Кристоф осмелился поднять глаза. Он ждал чего-то очень страшного после того, что видел там, в саду, и вначале почувствовал даже облегчение. Дедушка лежал неподвижно и как будто спал. Мальчику на минуту показалось, что дедушка выздоровел и теперь все снова в порядке, но когда он услышал тяжелое дыхание больного, когда, приглядевшись, увидел отекшее лицо, синяк, разлившийся в большое лиловое пятно, когда понял, что тот, кто лежит здесь на постели, умрет, он задрожал всем телом. И, повторяя за Луизой слова молитвы, прося бога, чтобы дедушка выздоровел, он думал: если дедушка не выздоровеет, то пусть уж поскорее умрет. Он ужасался тому, что должно произойти.
Старик так и не пришел в себя. Сознание вернулось к нему только на минуту, но в эту минуту он все понял; и все охватил мрак. Священник стоял возле изголовья и читал отходную. Старика приподняли на подушках, он с трудом открыл глаза, – казалось, тяжелые веки не повинуются его воле; он шумно задышал и отсутствующим взглядом обвел комнату, лица родных, огоньки свечей, потом вдруг раскрыл рот; непередаваемый ужас исказил его черты.
– Значит, я умираю, – пробормотал он, – значит, я умираю.
Ужас, с каким были произнесены эти слова, пронзил сердце Кристофа на всю жизнь; им навсегда суждено было остаться в его памяти. Старик не произнес больше ни слова; он начал ныть, как ребенок. Потом впал в забытье, но дыхание его становилось все более затрудненным. Он жалобно стонал, судорожно двигал руками, словно боролся с могильным сном. Раз он почти бессознательно позвал:
– Мама!
О, как жутко было слышать лепет старика, в ужасе позвавшего мать, как позвал бы свою маму сам Кристоф, – позвавшего мать, о которой он никогда не говорил прежде и к которой воззвал теперь, к последнему и, увы, бесполезному прибежищу в последний, страшный час! На минуту он, казалось, успокоился, сознание вновь вернулось к нему, тяжелый взгляд его бессмысленно блуждающих глаз остановился на Кристофе, похолодевшем от ужаса, – и вдруг глаза умирающего просветлели. Старик с усилием улыбнулся и хотел что-то сказать. Луиза подвела старшего сына к постели. Жан-Мишель пошевелил губами и приподнял руку, очевидно, желая погладить любимого внука по головке, но внезапно снова впал в забытье. Это был конец.
Детей тут же выпроводили в соседнюю комнату, все были заняты, и никто ими не интересовался. Кристоф, прикованный ужасом, не отрываясь, смотрел сквозь полуоткрытые двери на трагическое лицо, запрокинувшееся на подушках, посиневшее, будто вкруг шеи обвились чьи-то безжалостные руки, – смотрел на старческое лицо, на котором уже западали щеки, губы, глаза, по мере того как все существо уходило в небытие, словно его всасывала пустота, – вслушивался в отвратительный хрип, механический ритм дыхания, будто на поверхности воды лопались, булькая, один за другим пузырьки воздуха, – последние вздохи тела, упорствующего в своем желании жить, когда душа уже отлетает. Потом голова старика соскользнула с подушки, и стало тихо.