Жан-Кристоф. Книги 1-5
Шрифт:
По стенам было развешано несколько импрессионистских картин и гравюр игривого содержания работы французских художников XVIII века. Гаслер мнил себя тонким ценителем искусств, он одинаково восхищался Мане и Ватто, как то полагалось в его кружке. В том же смешанном стиле была и мебель: вокруг прекрасного письменного стола в стиле Людовика XV стояли архисовременные кресла и восточный диван с целой горой пестрых подушек; в двери были вделаны зеркала; этажерки и камин, на котором возвышался бюст Гаслера, заставлены японскими безделушками. На столике красовалась чаша, едва вмещавшая кипу
В смежной комнате раздался чей-то капризный, брюзгливый голос и вслед за тем развязная скороговорка горничной. Очевидно, Гаслер не горел желанием выйти к гостю. Но девица поклялась себе, что заставит хозяина выйти, и бойко, фамильярно возражала ему. Ее пронзительный голос доносился сквозь стену. Кристофа покоробили некоторые замечания, сделанные ею Гаслеру, но последнего они ничуть не тронули. Напротив, казалось, эти дерзости его потешают; не переставая брюзжать, Гаслер в то же время не без удовольствия подтрунивал над девушкой и поддразнивал ее. Наконец стукнула дверь, и послышались шаркающие шаги Гаслера, который на ходу все еще ворчал и зубоскалил.
Гаслер вошел. Сердце Кристофа упало. Он узнал его. Уж лучше бы не узнал! Это был Гаслер и не Гаслер. Тот же большой, не тронутый морщинами лоб, то же лицо, без единой складки, как у ребенка; но он оплешивел, обрюзг, пожелтел, у него был заспанный вид, нижняя губа немного отвисла, капризная складка в углу рта выражала скуку. Он сутулился, руки он засунул в карманы неопрятной куртки и звонко шлепал ночными туфлями; сорочка на нем пузырилась, вылезая из неаккуратно застегнутых брюк. Гаслер взглянул на Кристофа сонным взором, который не оживился и тогда, когда молодой человек пробормотал свою фамилию. Он безмолвно, как автомат, поклонился, движением головы указал Кристофу на кресло и со вздохом рухнул на диван, подоткнув себе под спину подушки. Кристоф повторил:
— Я уже имел честь… Вы были так добры… Я — Кристоф Крафт…
Гаслер зарылся в подушки, скрестил длинные ноги и, сцепив на правом колене худые руки, подтянул его к подбородку.
— Не помню, — бросил он.
Кристоф, у которого, как тисками, сжимало горло, старался воскресить в памяти Гаслера их встречу. Говорить об этих сокровенных воспоминаниях он затруднился бы в любой обстановке, но здесь это было просто пыткой: он сбивался, не находил слов, говорил глупости, от которых сам краснел. Гаслер не пришел ему на помощь; он слушал его лепет, глядя на него мутными, безразличными глазами. Когда Кристоф кончил, Гаслер некоторое время продолжал молча покачивать ногой, как бы ожидая продолжения. Затем сказал:
— Да… Такие воспоминания не молодят…
Он потянулся и, зевнув, прибавил:
— Извините… Не спал… Ужинал в театре…
Опять зевок.
Кристоф ждал, что Гаслер хоть каким-нибудь намеком откликнется на его рассказ, но Гаслер, которого эти воспоминания ничуть не тронули, не отозвался на них ни словом, не задал Кристофу ни единого вопроса о его жизни. Отзевавшись, он спросил:
—
— Я приехал сегодня утром, — ответил Кристоф.
— А! — сказал Гаслер, ничем другим не выразив своего удивления. — Где же вы остановились?
Не дослушав ответа, он ленивым движением поднялся, протянул руку к электрической кнопке и позвонил.
— Вы позволите? — спросил он.
Появилась все та же развязная горничная.
— Китти, — сказал Гаслер, — ты, что же, решила заморить меня сегодня голодом?
— Не приносить же вам еду сюда, когда у вас гость, — возразила она.
— Почему бы и нет? — отозвался Гаслер, насмешливо подмигнув Кристофу. — Он будет питать мой дух, а я — тело.
— Постыдились бы… Они будут смотреть, как вы кушаете… словно в зверинце на дикого зверя.
Гаслер нисколько не рассердился. Он, смеясь, поправил девушку:
— Ну, зверь, положим, совсем ручной. Ничего, принеси, — продолжал он. — Стыд я проглочу вместе с завтраком.
Пожав плечами, Китти вышла.
Кристоф видел, что Гаслер не расположен расспрашивать его, и сделал попытку возобновить беседу. Он заговорил о том, как тяжело жить в провинции, среди посредственных, ограниченных людей, в полном одиночестве. Он старался вызвать у Гаслера сочувствие к своим нравственным страданиям. Но композитор, развалясь на диване, откинув голову на подушку и полузакрыв глаза, слушал и, казалось, не слышал его; время от времени, приподняв веки, он холодно и насмешливо бросал два-три слова, какой-нибудь игривый каламбур по адресу провинциалов, отбивавший у Кристофа всякую охоту к более откровенной беседе.
Снова появилась Китти; она несла поднос с завтраком — чашку кофе, масло, ветчину и прочее; сделав недовольную мину, она расставила посуду на письменном столе, среди разбросанных бумаг. Кристоф выжидал, пока она уйдет, собираясь возобновить свой печальный рассказ, который давался ему с таким трудом.
Гаслер придвинул к себе поднос; он налил кофе, пригубил и, прервав Кристофа на полуслове, спросил с добродушной фамильярностью, чуть-чуть презрительно:
— Не выпьете ли кофе?
Кристоф поблагодарил. Он попытался снова связать разорвавшуюся нить своего рассказа, но окончательно сбился и уже не знал, что говорить. Он не мог отвести глаз от Гаслера, который, чуть не уткнувшись подбородком в тарелку, жадно, как невоспитанный ребенок, набивал себе рот бутербродами и брал ветчину прямо руками. Все же Кристофу удалось рассказать, что он композитор, что написанная им увертюра к «Юдифи» исполнялась оркестром. Гаслер слушал рассеянно.
— Was? (Что?) — переспросил он.
Кристоф повторил название.
— Ach! So, so! (А! Так, так!) — произнес Гаслер, обмакивая в чашку бутерброд вместе с пальцами.
И это было все.
Растерявшийся Кристоф готов был подняться и уйти, но он подумал о долгой поездке, о том, что придется возвращаться ни с чем, и, собрав все свое мужество, заикаясь от смущения, предложил Гаслеру сыграть кое-что из своих вещей. Гаслер не дал ему договорить.
— Нет, нет, я ни черта в этом не смыслю, — сказал он обидно ироническим тоном. — И мне, знаете ли, некогда.