Жан-Кристоф. Книги 1-5
Шрифт:
У Кристофа на глаза навернулись слезы. Но он дал себе клятву не уходить до тех пор, пока Гаслер не выскажет своего мнения о его музыке. Подавляя смущение и закипавший гнев, он сказал:
— Простите, но когда-то вы обещали послушать меня; я приехал для этого и только для этого с другого конца Германии, и вы меня послушаете.
Гаслер, не привыкший к такому тону, взглянул на юношу, неловкого в своем гневе, покрасневшего, чуть не плачущего, и улыбнулся; он устало пожал плечами, ткнул пальцем в сторону рояля и произнес с комическим смирением:
— Ну что ж!.. Давайте!..
Он устроился на диване, словно собирался соснуть: взбил кулаком подушки, развалился на них поудобнее, полузакрыл глаза, снова открыл
Кристоф, смущенный и подавленный, начал играть. Гаслер сразу насторожился и стал прислушиваться с профессиональным интересом художника, плененного помимо своей воли прекрасным произведением. Сначала он ничего не говорил; он не трогался с места, но взгляд его перестал блуждать, а брезгливо опущенные губы зашевелились. Теперь он окончательно проснулся и промычал что-то удивленно и одобрительно. Хотя он ограничивался невнятными междометиями, тон его не оставлял сомнений, и Кристоф почувствовал себя на седьмом небе.
Гаслер уже не считал количества страниц, которые были сыграны и которые еще осталось доиграть. Когда Кристоф кончал одну вещь, он восклицал:
— Еще!.. Еще!..
Он вспомнил, что существует человеческий язык.
— Вот это хорошо! Хорошо!.. — восклицал он. — Замечательно! Здорово! (Schrecklich famos!) Черт возьми! — удивленно ворчал он. — Что это?
Он приподнялся, вытянул голову вперед, приложил ладонь к уху; он разговаривал сам с собой, смеялся от удовольствия, а при некоторых особенно своеобразных гармонических решениях высовывал кончик языка, как бы собираясь облизать пересохшие губы. Один совсем уж неожиданный переход произвел на него такое впечатление, что он вдруг ахнул и подсел к Кристофу. Казалось, он даже не замечал присутствия гостя, не думал ни о чем, кроме музыки; когда вещь была доиграна до конца, он схватил ноты, перечел страницу и взялся за следующие, как бы поверяя самому себе свои восторги и свое удивление, будто был один в комнате.
— Ах, черт!.. — говорил он. — И откуда только он все это взял, мошенник!
Отстранив Кристофа движением плеча, он исполнил некоторые пассажи сам. Касаясь клавиш, пальцы его становились прекрасными — нежными, ласкающими, легкими. Кристоф не отводил глаз от его тонких, длинных, холеных рук, в которых чувствовалось что-то болезненно-аристократическое, так не вязавшееся со всем его обликом. На некоторых аккордах Гаслер задерживался, повторял их, подмигивая и прищелкивая языком; он гудел, надув губы в подражание различным инструментам и перебивая самого себя восклицаниями, выдававшими и радость и досаду: он не мог отделаться от безотчетного раздражения, от глубоко затаенной зависти и в то же время жадно наслаждался.
Хотя Гаслер по-прежнему обращался только к самому себе, как будто Кристофа даже не было в комнате, покрасневший от радости юноша понимал, что эти возгласы относятся к нему, и начал объяснять композитору, что именно он хотел выразить своей музыкой. Сначала Гаслер как будто совершенно не вникал в его слова и продолжал размышлять вслух, но некоторые выражения Кристофа задели его за живое. Он замолчал и, листая по-прежнему нотную тетрадь, стал прислушиваться, но не подавал виду, что до него доходят слова гостя. А Кристоф мало-помалу воспламенялся; в конце концов он доверчиво открылся Гаслеру и с наивным волнением заговорил о своих планах, о своей жизни.
Лицо Гаслера, все еще молчавшего, снова приняло ироническое выражение. Он позволил взять у себя тетрадь. Облокотившись на крышку рояля, уронив голову на руки, он приглядывался к Кристофу, который объяснял ему свое произведение с юношеским пылом и трепетом, и горько улыбался, думая о начале своего творческого пути, о своих ожиданиях, об ожиданиях Кристофа, о предстоящих ему разочарованиях.
Кристоф
После нескольких мгновений ледяного молчания Гаслер сухо заговорил. Он снова преобразился: в его тоне чувствовалась подчеркнутая жесткость. Замыслы юноши, его надежды на успех Гаслер зло вышучивал, — казалось, он глумился над самим собой, узнавая себя в Кристофе. Композитор упорно, холодно подрывал его веру в жизнь, веру в искусство, веру в себя. Он с горечью сослался на собственный пример, в оскорбительных выражениях разобрал свои последние вещи.
— Сплошная пакость! — говорил он. — Как раз то, что требуется для этих свиней. И вы думаете, что в мире найдется хотя бы десять человек, которые любят музыку? Да есть ли хоть один?
— Есть — я! — горячо откликнулся Кристоф.
Гаслер взглянул на него, пожал плечами и устало сказал:
— И вы будете не лучше других. И поступать будете, как другие. Будете искать успеха, легкой жизни… Да оно и понятно…
Кристоф хотел возразить, но Гаслер прервал его, снова взял в руки ноты и принялся жестоко критиковать произведения, которыми за минуту до того восхищался. Он не только подчеркивал с обидной придирчивостью все небрежности, ошибки, не замеченные молодым автором погрешности против вкуса или формы, но еще и высказывал нелепые суждения, достойные самой узколобой и ограниченной критики, от которой Гаслер страдал всю жизнь. Он спрашивал, какой во всем этом смысл. Он даже не критиковал, а только отрицал: казалось, что он злобно силится выйти из-под власти впечатления, которое помимо его воли произвела на него музыка Кристофа.
Ошеломленный Кристоф даже не пытался отвечать. Да и как отвечать на глупости, которые стыдно слушать, особенно из уст человека, уважаемого и любимого? Впрочем, Гаслер и не принял бы никаких возражений. Он стоял неподвижно, держа в руках закрытую тетрадь, с пустым взглядом и горько сжатым ртом. Наконец он сказал, как будто опять забыв о существовании Кристофа:
— Ах! Хуже всего то, что нет ни одного человека, ни единого, кто способен был бы понять тебя!
Кристоф вздрогнул от полоснувшей его боли, он внезапно обернулся, положил руку на руку Гаслера и с сердцем, полным любви, повторил:
— Есть! И человек этот — я!
Но рука Гаслера не ответила; и пусть сердце его откликнулось, в угасших глазах не отразилось ничего. Пересилили ирония и эгоизм. Он сделал церемонный и комический полупоклон.
— Весьма польщен! — сказал Гаслер.
А сам думал:
«Велика честь! Неужели ты полагаешь, что я загубил свою жизнь ради тебя?»
Гаслер поднялся, бросил тетрадь на рояль и неверной походкой направился обратно к дивану. Кристоф угадал эту мысль, почувствовал всю ее оскорбительность и с достоинством начал объяснять, что незачем искать понимания у всего света: есть люди, которые стоят целого народа; их мысли и должны стать мыслями народа. Но Гаслер уже не слушал, он снова впал в состояние безразличия, являвшееся следствием истощения жизненных сил. Кристоф, с его душевным здоровьем, не понимал этой резкой смены настроений, он только смутно почувствовал, что игра проиграна, но не желал сдаваться, почти достигнув цели. Он делал судорожные попытки вновь расшевелить Гаслера: взяв тетрадь с нотами, он старался обосновать то, что композитор счел ошибочным. Зарывшийся в диванные подушки Гаслер угрюмо молчал; он не одобрял, не противоречил — он ждал конца визита.