Жених царевны
Шрифт:
– Эге! Да ты вот как! – протянул он. – Ну, так вот тебе последний мой сказ: либо говори, либо сейчас же на пытку. Вот как вздернут тебя на дыбу, небось заговоришь!
Ониська взвизгнула нечеловеческим голосом, крепко зажмурила глаза, будто перед ней очутилось нечто нестерпимо ужасное, и наконец заговорила, стуча зубами:
– Все скажу… все… Да что говорить-то? Нешто я виновата? У меня же стащили…
– Ведь твои это вещи? – указал Тороканов на лежавшее тут же, на столе, поличное.
– Мои… мое все… новешенькое, только
– Ну, так ты, значит, признаешь? – важным голосом сказал Тороканов и, обмакнув большое гусиное перо в склянку с чернилами, стал медленно, но не без искусства выводить на бумаге хитрые закорючки.
Ониська глядела на эти движения пера и на выходившие из-под него непонятные знаки расширившимися от ужаса глазами. Зубы ее так громко стучали, что Тороканов даже оторвался от писанья, крикнул: «Ну!» – и снова наклонился над бумагой.
Вот он кончил, положил перо на стол и опять обратился к Ониське:
– А теперь ты скажи мне: где же эта одежа у тебя лежала?
– Вестимо где! Где же ей лежать-то… в сундучке, в чулане.
– И на запоре?
– Не! Хотела я замок достать, да где ж его сразу достанешь. А Соломонида Митревна и говорит: не сумлевайся, говорит, Ониська, кто у тебя возьмет! Нешто в тереме есть воры? Не бойся, не украдут. А вот и украли… – протянула Ониська и вдруг опять завопила: – Матушки вы мои, голубушки!.. Царица небесная!..
– Нишкни! – крикнул Тороканов и топнул ногою.
Она затихла.
– Ну, а кто же это у тебя украл-то?
Она совсем не поняла и только бессмысленно глядела на него.
– Да нешто я знаю! – отчаянно воскликнула Ониська. – Кабы я знала…
– Ну, что кабы знала?…
– Так я бы… я бы… не дала бы моего добра вору, я бы кричать стала!..
Допрос продолжался все в том же роде.
Как ни бился Тороканов, ничего не добился он от Ониськи, да и что могла она открыть ему? Были вещи, лежали в сундучке, в чулане, кто их взял и когда, неведомо. Она их не хватилась, а как Настасья Максимовна, постельница, призвала ее, показала, она и признала свои вещи.
Записал все это Тороканов и пока отпустил Ониську. Сидел он, перечитывал показание перепуганной служанки и раздумывал, как тут взяться, за какой конец ухватиться?
Было воровство? Было. Вор проник ночью в терем, захватил Ониськину праздничную одежу, вышел невредимым в сад, добрался до забора, но тут, видимо, перепугался, побросал все вещи, перелез через забор и утек. Никто его не видел, окромя Настасьи Максимовны, да и та не видела его, знает только, что он был в чулане, где вещи те лежали.
– Эка дура баба! – говорил себе Тороканов. – Как припер он дверцу, ей бы тут же ее снаружи и запереть на щеколду, вот вор сразу бы живьем и попался. Эка дура баба! За домового, вишь, его приняла… ну, да и то сказать, – тотчас нашел он оправдание для Настасьи Максимовны, – как и не принять? Может, тут и впрямь не обошлось без домового, уж больно дело-то мудреное. А дверь?… Каким таким образом дверь ночью была не на запоре?
Тороканов понял, что все дело в этой двери, и снова приступил к допросу всех теремных жительниц. Но тут оказалось нечто не совсем согласное с действительностью.
Все перво-наперво отозвались полным неведением: «Знать ничего не знаем, ведать не ведаем, двери у нас всегда на запоре, ключи на месте!» И бывшие тогда вместе с Настасьей Максимовной, и выходившие с нею в сад для осмотра показывали, что ключ она, постельница, разбудив их, взяла с собою, что Пелагея Карпова, по ее приказу, взяв у нее тот ключ, отперла им дверь в сад, а дверь, допрежь того, была на запоре.
Откуда взялись такие новые показания, неизвестно. Настасья Максимовна никого не подговаривала, да и подговаривать ей было незачем; не она отвечала за ключ, не она в тот день была наряжена смотреть за выходами. Но она не противоречила этим показаниям: может, она и впрямь, с перепугу, запамятовала, как было дело, или просто не хотела выдавать товарок.
Тороканов, собрав все эти новые показания, только разводил руками.
– Ну, как же тут быть? – толковал он. – Дверь на запоре, ключ на месте, а он, вор-то, сидит в чулане, а потом в ту дверь с краденой одежей проходит…
– И ничего тут мудреного! – вдруг возвысила голос бойкая, глазастая женщина, та самая Пелагея Карпова, которая по приказу Настасьи Максимовны отперла дверь. – Все это не иначе как Машуткино дело!
– Машуткино? Какой Машутки? – насторожился Тороканов.
– А известно какой! Да вот она и сама тут! – отрезала Пелагея Карпова, злобно сверкнув глазами и указывая на Машу, стоявшую тут же, в числе допрашиваемых, и уже никак не подготовленную к такому обороту дела.
– Что ты, Пелагея? Господь с тобой! За что ты на меня напраслину такую взводишь? Я-то тут при чем? – едва веря своим ушам, заговорила девушка.
– Ладно! Прикидывайся казанской сиротой, зелье ты этакое! Знаем мы тебя! – со злобной усмешкой продолжала Пелагея. – А это что же такое?
Она вынула из кармана платок и, приподняв его за концы руками, всем показывала.
– Чей это плат? Ну-ка, отопрись!
– Мой он! – крикнула Маша, подбегая к Пелагее и стараясь вырвать у нее из рук платок. Но та не давала.
Тороканов в это время так и впивался то в ту, то в другую.
– Мой плат, я обронила его нынче утром… искала… ну, ты нашла, так что ж тут? – говорила Маша, еще не понимая, какое обвинение может быть связано с этим оброненным ею утром платком.
– «Что тут такое»!… – передразнила Пелагея. – А вот это ты и скажи сама, что тут такое у тебя в этом плате в узелке завязано?
Действительно, один из углов платка был завязан узелком и в том узелке, очевидно, находилось что-то.
Тороканов взял из рук Пелагеи плат и развязал узелок.