Женщина на грани нервного срыва
Шрифт:
В самом начале мая я с гордостью сообщила доктору Дж., что передумала писать жене Кристиана. Как обычно, поначалу я попыталась представить дело так, будто мной двигал исключительно безграничный альтруизм.
— Я много раз садилась за письмо, но так и не нашла верных слов. И вообще, нехорошо вмешиваться в чужую семейную жизнь — тем более что я и так уже это сделала. Пусть разбираются сами.
Доктор Дж. безмолвствовала.
Я призналась, что, когда у меня не получилось состряпать письмо, я подумывала подкараулить его жену на улице и обо всем ей рассказать.
— Вбила себе в голову, что мы с ней — подруги по несчастью. Мужчину, которого мы обе любим, грозит похитить красивая, молодая, уверенная в себе профессиональная разлучница. Я представляла себе, как мы с ней обнимемся,
Я помолчала, она тоже не издавала ни звука. Я раздумывала над своими словами.
Сеанс психотерапии — это время абсолютной, предельной откровенности. Поначалу я ожидала чего-то похожего на исповедь — в уютной, безопасной обстановке снимаешь груз с души и получаешь отпущение грехов. Как же я ошибалась. На исповеди никто не ставит твои признания под вопрос. А на терапии каждое слово подвергается тщательному критическому анализу. Все, что ты говоришь, разбирают по косточкам, чтобы выявить твои тайные чувства, мотивы, желания. Выясняется, насколько ты честна с самой собой. В компании доктора Дж. невозможно было долго отгораживаться от истины — неприкрытой и нередко уродливой. Казалось, каждую мою фразу, каждое слово, каждую паузу, каждую чертову запятую ловят на лету и отправляют под мощный микроскоп, чтобы растащить на молекулы. Во имя благой цели — докопаться до правды. В повседневной жизни очень легко прятаться от самой себя, даже не осознавая этого. В кабинете психоаналитика так не получится.
— Я не написала письмо. Но я сделала кое-что другое, — наконец призналась я, прикрыв лицо руками. — Это не настолько вредно, но все равно ужасно.
Примерно через неделю после злополучной встречи в пабе, когда я пообещала себе, что больше ни слова ему не скажу и уйду с гордо поднятой головой, до меня вновь дошли слухи про эту парочку. Моя решимость развеялась как утренний туман. Я позвонила ему — разумеется, обливаясь слезами, — и рассказала про письма, которые написала и едва не отправила. Я сказала, что даже не подозревала в себе такого коварства; что это совершенно на меня непохоже и что я ненавижу себя за это. Но в следующий раз, заявила я, всхлипывая, я доведу дело до конца. Молчание, повисшее между нами, ощутимо вибрировало страхом, сожалением, изумлением. Он явно был шокирован. И напуган. Помолчав несколько секунд, он сказал: «Только попробуй, и я тебя уничтожу». Я повесила трубку со словами: «Прости меня».
Мне было трудно рассказывать об этом доктору Дж. Я не хотела, чтобы она сочла меня шантажисткой. Я была искренне убеждена, что это было бы несправедливо.
В конце мая доктор Дж. ушла в отпуск. Она рассказала мне о своих планах еще на первом сеансе: неделя в мае и целый месяц в августе. Она заявила, что хочет дать мне время «подготовиться» к ее отсутствию. Много о себе воображает, подумала я. К чему этот драматизм? Она и правда считала, что я жить без нее не смогу? На сеансах, предшествовавших ее отъезду, психологиня взяла на себя неожиданно активную роль. Всякий раз старалась задать нашей беседе определенное направление. Она сказала, что ее отпуск станет для меня прекрасной возможностью исследовать свой «страх быть покинутой и отвергнутой».
— Но я не боюсь быть покинутой, — запротестовала я. Наверное, не стоило говорить, что накануне ночью мне приснилось, будто я вцепилась в нее изо всех сил, плача и умоляя не оставлять меня одну.
По-моему, этот сон выеденного яйца не стоил. Но у доктора Дж. появился еще один повод обратиться к моему детству. Она вновь и вновь возвращалась к этому вопросу, как ищейка возвращается к подозрительному багажу. Она вечно ворошила прошлое. А я твердила: «У меня было обычное, нормальное детство. Счастливое. Ничего особенно выдающегося — равно как и трагического».
Вот что я до сих пор ей рассказывала.
Я была сыта, обута, одета. Меня любили и баловали. Первое время наша семья ютилась в съемной квартирке всего с одной спальней, но я не голодала, не подвергалась насилию, моими нуждами не пренебрегали. Мою пустышку не окунали в метадон, чтобы я успокоилась. Насколько я знаю, меня не пичкали перемолотым в кашу «колбасным ужином» (так в Глазго называют жареные колбаски с чипсами) — по данным врачей, в некоторых
Я посещала начальную школу «Сент-Чарльз» в Мэрихилле, одном из наименее престижных районов Глазго. Вот мое воспоминание тех времен. Как-то утром в первую учебную неделю наша ангельского вида молодая учительница сообщила, что во время перемены на улицу выходить нельзя — идет дождь. Надо молча сидеть на своих местах и пить молоко. Ходить по классу воспрещалось. Она спросила, все ли мы поняли. Мы кивнули и сказали хором: «Да, мисс Догерти». Она вышла и закрыла за собой дверь. Поначалу действительно все молчали и не двигались. Но вскоре кое-кто начал шептаться. Болтовня расползалась, как вирус. Пара-тройка самых хулиганистых ребят выскочили из-за парт и начали бегать по рядам. Не знаю, что на меня нашло, но я к ним присоединилась. Может, хотела быть не хуже других, а может, меня уже тогда, в пять лет, тянуло к плохим мальчишкам. Через несколько минут прозвенел звонок и мы ринулись обратно на свои места. Ничего страшного не произошло.
Вернувшись, мисс Догерти узрела ту же идиллическую картинку, которую оставила за спиной, выходя.
— Кто-нибудь вставал с места? — спросила она.
— Нет, мисс Догерти, — ответили мы хором.
— Уверены?
— Да, мисс Догерти.
— Абсолютно уверены?
— Да, мисс Догерти.
Она резко повернулась и вышла. А потом вернулась в сопровождении сестры Бернадетт и сестры Маргарет. Я ударилась в слезы. Всхлипывая: «Простите, простите, пожалуйста», я подбежала к ним, надеясь на амнистию. Мисс Догерти передала сестре Бернадетт листок бумаги, и та медленно и сурово зачитала имена восьмерых учеников, которые осмелились ослушаться. Не иначе как сам Господь заприметил нас с неба — предполагалось, что стеклянное окошко на двери классной комнаты ни при чем. Нас выстроили в шеренгу перед классом и до крови отшлепали острым краем линейки по костяшкам пальцев. Так в нас поселился страх перед Богом и парализующее чувство вины. В тот день я пообещала себе, что больше никогда, никогда не нарушу правила. Ни за что в жизни. И я держала слово — если не считать редких незначительных проступков, — пока недавно не совершила один из самых презираемых в обществе грехов. Неудивительно, что я загремела к психотерапевту.
— Возможно, Кристиан, Шарлотта и Льюис здесь ни при чем. Может, во всех моих бедах виновата эта чертова мисс Догерти со своими монашками, ха-ха-ха, — завершила я свой рассказ.
— Мне интересно, почему вы так упорно пытаетесь шутить? Казалось бы, к настоящему моменту вы уже должны были понять, что мы не развлекаемся.
Пропустив ее слова мимо ушей, я продолжила. Следующее яркое воспоминание относится к тому времени, когда мы жили на Шетландских островах. В тамошней школе я, помимо прочего, научилась вывязывать разноцветные узоры из шерсти, — как выяснилось годы спустя, это умение очень кстати в минуты душевных страданий. Мне было девять лет. Однажды в моей тетрадке по арифметике учительница написала красными чернилами: «Подойди ко мне». Ничего хорошего это не предвещало. Меня охватил ужас. Целую неделю я прикидывалась больной, чтобы не ходить в школу, а сама тем временем ломала голову — чем я могла провиниться?
Наконец меня осенило. Вероятно, все дело в невинных эротических фантазиях, которые посещали меня в последнее время. Недавно я посмотрела «Бриолин» и слегка зафанатела. Я представляла себе, что я Сэнди, которая целуется с Дэнни, — его роль исполнял один из моих одноклассников. Но я не рассказывала про эти мечтания ни единой живой душе! Черт подери, думала я, неужели этот тип наверху может читать мои мысли и пересказывать их учителям? Что ж, все понятно — теперь мне прямая дорога в ад.
В конце концов мама заставила меня вернуться в школу. Трясясь от страха, с тетрадкой в руках я подошла к учительнице, мисс Адамсон.