Женщина со шрамом
Шрифт:
— Вам, конечно, хорошо бы выпить чаю, — сказала Хелина Крессет, — а может быть, и чего-нибудь покрепче. Вы предпочитаете пить здесь или у себя в гостиной? В любом случае я сейчас отведу вас туда, чтобы вы могли там устроиться.
Рода ответила, что предпочла бы выпить чаю у себя в комнате. Они вместе поднялись по широкой, не покрытой ковром лестнице и прошли коридором, где стены были увешаны картами и снимками — похоже, давними фотографиями Манора. Чемодан Роды был оставлен у двери ее палаты, находившейся в средней части коридора для пациентов. Подняв чемодан, мисс Крессет открыла дверь и отступила в сторону, давая Роде пройти. Она показала Роде две комнаты, ей предназначавшиеся, так, словно была хозяйкой гостиницы, коротенько указывавшей постоялице на удобства номера: это была рутина, слишком часто повторявшаяся, чтобы восприниматься иначе чем простая обязанность.
Рода обнаружила, что ее гостиная — комната не только приятных пропорций, но к тому же прелестно обставленная старинной мебелью. Большая часть обстановки, похоже, была георгианской — восемнадцатого или начала девятнадцатого века. Тут стояло бюро красного дерева с откидной доской,
Рода и мисс Крессет прошли в смежную комнату. Она выглядела столь же элегантно: всякое предположение, что это больничная палата, абсолютно исключалось. Мисс Крессет поставила чемодан на складную подставку, затем, подойдя к окну, задернула шторы.
— Сейчас слишком темно, вы ничего не увидите, — сказала она. — Но утром сможете посмотреть. Утром мы снова встретимся. А сейчас, если у вас есть все, что нужно, я пришлю вам чай и меню завтрака. Если вы предпочтете обедать не у себя, а в столовой — обед в восемь, но в половине восьмого мы встречаемся в библиотеке, выпить перед обедом. Если захотите к нам присоединиться, наберите мой номер — список всех добавочных на карточке у телефона, и кто-нибудь зайдет за вами, чтобы проводить вас вниз.
И она ушла.
Но к этому моменту Рода уже достаточно насмотрелась на Шеверелл-Манор, и у нее не осталось энергии на то, чтобы перекидываться репликами в заобеденной беседе. Она попросит, чтобы обед принесли ей в гостиную, и пораньше ляжет спать. Постепенно она вступала во владение этими комнатами, куда она — теперь она знала это точно — вернется без страха и дурных предчувствий чуть позже чем через две недели.
6
Было уже шесть сорок вечера, когда в тот же вторник Джордж Чандлер-Пауэлл исчерпал список частных пациентов в больнице Святой Анджелы. Снимая операционный халат, он испытывал странное чувство, парадоксальную смесь усталости и возбуждения. Он начал оперировать рано и работал без перерыва, что было необычно, но неизбежно, если он хотел успеть прооперировать всех своих частных лондонских пациентов, значившихся в списке на этот год, до ставшего уже обычаем отъезда в Нью-Йорк, на рождественские каникулы. С раннего детства Рождество вызывало у него ужас, и он никогда не проводил его в Англии. Его бывшая жена, теперь вышедшая замуж за американского финансиста, способного содержать ее так, как — по ее и его мнению — подобало содержать очень красивую женщину, твердо придерживалась того взгляда, что любой развод должен быть, по ее выражению, «цивилизованным». Чандлер-Пауэлл подозревал, что под этим словом подразумевается щедрость (или, в обратном случае, ее противоположность) финансовых условий, однако, благополучно обеспечив себе американское состояние, она смогла заменить более низменные блага материальной выгоды развода открытой демонстрацией собственного щедрого великодушия. Им обоим нравилось видеться раз в год, и Джордж наслаждался пребыванием в Нью-Йорке и программой цивилизованных развлечений, которую Селина и ее муж для него составляли. Он никогда не оставался там дольше чем на неделю, а затем летел в Рим, где останавливался в том же загородном pensione, в котором впервые снял комнату, когда еще учился в Оксфорде, и где его до сих пор тепло принимали, и ни с кем не виделся. Однако ежегодный визит в Нью-Йорк вошел в привычку, от которой он пока не видел резонов отказываться.
Ему незачем было появляться в Маноре до вечера среды: первая операция была назначена в четверг утром, но две палаты в бесплатном отделении больницы во вторник утром были закрыты из-за инфекции, и операции, назначенные на следующий день, пришлось отложить. Сейчас, вернувшись домой, в свою квартиру в Барбикане, и глядя в окно на огни Сити, он почувствовал, что не выдержит бесконечного ожидания. Ему просто необходимо вырваться из Лондона, посидеть в Большом зале Манора перед камином, где пылают поленья, пройти по липовой аллее, вдохнуть ничем не замусоренный воздух, ощутить запах свободно веющего ветра, пахнущего древесным дымком, землей и палыми листьями. С беззаботно-радостным чувством школьника, отпущенного на каникулы, он швырнул то, что могло ему понадобиться в следующие несколько дней, в дорожную сумку и, не дожидаясь лифта — никакого терпения на это уже не хватало! — сбежал вниз по лестнице в гараж, к всегда стоящему наготове «мерседесу». Как обычно, проблемой было выбраться из Сити, но на автостраде им овладело чувство облегчения, наслаждения быстрой ездой, как это с ним всегда бывало, когда он ехал ночью один, и несвязные, отрывочные воспоминания, словно коричневатые выцветшие фотографии, чередой проходили перед его мысленным взором, не вызывая тревоги. Он вставил в плеер CD с Концертом ре-минор Баха; руки его легко лежали на руле, и в располагающей к размышлениям тишине он дал музыке слиться с его воспоминаниями.
В свой пятнадцатый день рождения он пришел к выводам, касающимся трех проблем, с детства занимавших его мысли. Он решил, что Бога нет, что сам он не любит своих родителей и что он станет хирургом. Первое решение не требовало от него никаких действий, надо было лишь принять, что — поскольку ни помощи, пи утешения от некоего сверхъестественного существа ждать не приходится — жизнь его, как жизнь всякого другого, подчинена времени и случаю, и что ему следует, насколько это возможно, взять контроль над ней в свои руки. Второе тоже мало чего от него требовало. И когда, с некоторой долей смущения, а со стороны матери даже стыда, родители сообщили ему новость, что подумывают о разводе, он выразил
Родители почти ничего ему не оставили, кроме долгов. Однако это вряд ли имело значение. Джордж всегда проводил летние каникулы в Борнмуте, с овдовевшим дедом, у которого он теперь и обрел дом. Джордж любил Герберта Чандлера-Пауэлла — насколько он вообще был способен испытывать сильное чувство к человеку. Он любил бы его, даже если бы тот был беден, но радовался, что дед богат. Герберт Чандлер-Пауэлл составил себе состояние благодаря таланту создавать оригинальные, элегантные картонные коробки. Стало считаться весьма престижным, если компания доставляла товары в контейнерах Чандлера-Пауэлла, если подарки были упакованы в коробки с характерным колофоном «Ч-П». Герберт отыскивал и всячески продвигал новых молодых дизайнеров, и некоторые из его коробок, произведенные в ограниченных количествах, стали коллекционными. Его фирма не нуждалась в рекламе: достаточно было тех предметов, что она производила. Когда Герберту исполнилось шестьдесят пять, а Джорджу — десять, дед продал фирму самому крупному своему конкуренту и ушел отдел с заработанными миллионами. Это он оплачивал дорогостоящее обучение Джорджа, помогал ему, когда он учился в Оксфорде, ничего не требуя взамен, кроме общества собственного внука во время каникул — школьных или студенческих, а потом — трех-четырех визитов в год. Джордж никогда не считал эти требования навязчивыми. Во время пеших прогулок или автомобильных поездок с дедом он прислушивался к голосу старика, рассказывавшего ему множество историй о своем полном лишений детстве, о коммерческих успехах, о студенческих годах в Оксфорде. До того как сам Джордж поступил в Оксфорд, его дед гораздо более тщательно выбирал слова и темы. Теперь навсегда запомнившийся Джорджу голос деда, сильный и властный, прорывался сквозь высокие трепетные звуки прекрасной музыки скрипок.
«Понимаешь, я ведь учился в классической школе, пришел в университет на стипендию графства. Тебе это трудно понять. Сейчас все может быть по-другому, хотя я сомневаюсь. Во всяком случае, не настолько уж по-другому. Надо мной не смеялись, не презирали меня, не стремились показать, что я не такой, как все. Просто я был другой. Я никогда не чувствовал себя там на своем месте, и, разумеется, так оно и было на самом деле. С самого начала я понимал, что не имею права там находиться, что даже воздух над квадратной лужайкой во дворе колледжа отвергает меня. Конечно, не один я ощущал такое. Были ребята даже не из классических школ, но из захудалых, непрестижных частных, чьи названия они избегали упоминать. Я это видел. Они были из тех, кто жаждал проникнуть в круг золотой молодежи из привилегированного высшего класса. Я, бывало, представлял себе, как они, используя свои мозги и таланты, пробивают себе доступ на академические званые обеды на Кабаньем холме, как выступают в роли придворных шутов на вечеринках в выходные дни, читая собственные трогательные стихи, демонстрируя свой ум и юмор, чтобы заработать приглашение. У меня не было никаких талантов, кроме умственных способностей. Всех этих ребят я презирал, но я знал, к чему все они относятся с уважением — все до одного. Деньги, мой мальчик, вот что имело значение. Происхождение было важно, но происхождение плюс деньги — гораздо лучше. И я заработал деньги. Они все достанутся тебе, мой мальчик, — то, что от них останется после того, как ненасытное правительство заберет свою добычу. Воспользуйся ими с толком».
У Герберта было хобби: он любил посещать старинные помещичьи дома и замки, открытые для публики, добираясь до них на машине тщательно намеченными с помощью ненадежных старых карт окольными путями. На своем безукоризненном «роллс-ройсе», держась за рулем очень прямо, как викторианских времен генерал, на которого он и был похож, он величественно проезжал по проселочным дорогам и редко используемым проулкам, с Джорджем у локтя, читавшим ему вслух из путеводителя. Джорджу казалось странным, что человек, столь чуткий к георгианской элегантности и тюдоровской основательности, мог жить в современном пентхаусе в Борнмуте, пусть даже вид из окон на море был поразительный. Со временем он понял почему. С приближением старости дед максимально упростил жизнь. За ним ухаживали щедро оплачиваемая кухарка, домоправительница и уборщица, приходившие каждый день. Они бесшумно и быстро выполняли свою работу и уходили. Предметы обстановки в доме были дороги, но немногочисленны. Герберт не был коллекционером и не жаждал собирать артефакты, вызывавшие его восхищение. Он мог восхищаться, не испытывая желания обладать. А Джордж с самого раннего возраста сознавал, что он — собственник.
И когда они впервые посетили Шеверелл-Манор, он понял, что это тот дом, в котором он хотел бы жить. Дом простерся перед ним в мягком сиянии осеннего солнца, когда тени уже стали удлиняться, а деревья, лужайки и камень стен обрели особую интенсивность цвета в лучах умирающего солнца, так что казалось — лишь на миг, — что дом, сад, огромные, кованого железа ворота замерли в спокойном, почти неземном совершенстве света, формы и цвета, от которого сжалось его сердце. В конце визита, обернувшись и бросив последний взгляд на дом, Джордж произнес: