Женщина в гриме
Шрифт:
– Так лучше, не правда ли? – спросил он. – Я был в каком-то напряжении, мне было не по себе, а теперь я чувствую, что ожил, ну а вы?
– О да! – выпалила она на одном дыхании. – Я… я чувствую себя по-настоящему вернувшейся к жизни… Или, скорее, я ощущаю, что просто-напросто живу. Живу, и все.
– А без выпивки с вами такого не бывает? Никогда?
– Никогда, – заявила она. – И еще раз никогда. Бутылка у вас?
– А как же, – ответил он.
Он наклонился, чтобы налить ей еще, и увидел, как ее белая ручка приняла рюмку и понесла ее к губам. И он вспомнил, какое впечатление произвела на него эта рука за обедом, и тут же его охватило желание. Обстоятельства, пришло ему в голову, оказывались даже чересчур благоприятными. И он тоже выпил. Такими темпами они еще до начала концерта напьются в стельку. И ему представилось, как он придет туда под руку с Клариссой, и они оба будут спотыкаться под звуки арпеджио Кройце. Тут он расхохотался.
– Отчего вы смеетесь?
– Я представил себе, как мы появимся мертвецки пьяные посреди концерта, – пояснил он. – Вот я и рассмеялся. А с вашим
– Жизнь для Эрика – штука серьезная, – проговорила она без всякого выражения, словно просто констатировала факт. – Но я, впрочем, прекрасно понимаю, как можно воспринимать ее всерьез – допуская, что у человека есть силы, позволяющие воспринимать ее и так, и иначе… В данный момент у меня такая сила есть. Я обрела второе дыхание. Я чувствую, как бьется мое сердце. Я ощущаю всю себя внутри моей телесной оболочки, и все вокруг становится явью… Я даже чувствую запах моря, как ощущаю холод стекла между пальцев. Понимаете?
– Кажется, да, – заявил Жюльен.
«Ее ни в коем случае нельзя прерывать, – подумал Жюльен. – Надо, чтобы она выговорилась – передо мной или перед кем-нибудь другим». И его охватила огромная жалость к этой женщине, почти такая же, как ненависть к ее супругу. Но что же ему делать с этими супругами Летюийе?
– Целый день у меня было ощущение, будто я блуждаю по пустыне и сталкиваюсь с препятствиями, которых я не замечаю до последнего момента. У меня было ощущение, будто я говорю не то, что все это замечают и я становлюсь посмешищем. Ощущение, будто я мыслю одними лишь штампами. Ощущение, будто у меня за столом из рук вылетит вилка, будто я сама свалюсь со стула, что Эрику в очередной раз станет за меня стыдно, а прочие засмущаются или рассмеются… У меня было ощущение, что я умру от удушья в этой самой каюте. Ощущение, что это судно либо слишком велико, либо слишком мало, и так или иначе, я ничего не могу с этим поделать… Ощущение, что эти девять дней никогда не кончатся и при всем при этом они являются моим последним шансом. Последним шансом на что? Я нахожусь на пути к разладу, душевной неустроенности, скуке. Меня терзает одно сомнение… Терзает, – повторила она громким голосом. – Я провожу в терзаниях долгие часы. Зато сейчас, благодаря вот этому… – и она постучала ногтем по своей рюмке, – я пребываю в мире с Клариссой Летюийе, урожденной Барон, тридцати двух лет, с бесцветным лицом, с Клариссой Летюийе, алкоголичкой. И не стыдящейся этого!
– Но дело в том, что вы не являетесь алкоголичкой в собственном смысле слова. Что же касается бесцветного лица, то придется поверить вам на слово!.. Вы так замаскировали вашу бледность косметикой, мадам Летюийе… Во всяком случае, «Кларисса Летюийе: одинокая»… Да, такой вы мне видитесь!
– Одинокая богатая наследница… Это вам внушили многотиражные еженедельники, месье Пейра? Во всяком случае, я век буду вам благодарна за то, что вы взломали этот замок… И если я могу в дополнение к этому рассчитывать на вас, чтобы спрятать у вас в каюте несколько бутылок, и если вы соблаговолите назвать мне номер вашей каюты, то моя признательность определенно не будет знать границ. Как мне представляется, вы ведь не тот человек, который запирает двери на ключ?
Говорила она торопливо, зато ясно, четко, почти вызывающе. Без сомнения, это был голос представительницы семейства Барон. Однако Жюльен уже решил, что пусть лучше она будет противной, чем несчастной.
– Да, само собой разумеется, – заявил Жюльен, – я отдаю себя в ваше распоряжение прямо с завтрашнего дня! Номер моей каюты – сто девять.
Воцарилась тишина. И вдруг другим голосом – тем, которым она говорила, пока не выпила, – Кларисса спросила:
– А вы не будете раскаиваться? Или скорее… понадобится ли вам компенсация?
– Я никогда не раскаиваюсь, – заявил Жюльен, – и никогда не требую от женщин компенсации.
И он сказал правду.
Он скорее угадал, чем увидел, что Кларисса протягивает ему рюмку, и наполнил ее без лишних слов. Она ее осушила, встала и двинулась к свету, как ему показалось, твердым шагом. На мгновение он замер в неподвижности, затем прикончил свое виски и последовал за ней.
Кларисса едва успела усесться рядом с Эриком, а тот – пустить в ход свою преувеличенную любезность, как появился Ганс-Гельмут Кройце, встреченный аплодисментами. Смокинг лишний раз подчеркивал весь его облик типичного пруссака, а жесткий воротник впивался ему в шею, когда он кланялся. Но стоило ему сесть за инструмент и начать играть, как человек исчез, остался музыкант. Он исполнял Дебюсси с легкостью, тактом, нежностью, которыми сам не обладал. Он заставлял его литься, как легкий напиток, как льется дождичек на палубу, а Кларисса, широко раскрыв глаза, вбирала в себя эту живительную влагу, чувствовала себя помолодевшей, нетронутой, неуязвимой, очищенной. Она очутилась в лесу, в стране своего детства. Она еще не знала ни любви, ни денег, ни мужчин. Ей восемь лет, двенадцать лет, а быть может, и шестьдесят, но все равно это состояние совершенной чистоты. Вот он, смысл жизни, – в этой невинности, нерушимо присутствующей у всех человеческих существ, в этом стремительном, заданном беге по жизненному пути, в милосердной неизбежности смерти, в чем-то еще, что для нее богом не является, но в данный конкретный момент она, как многие другие, кажется, уверена в существовании этого самого бога. Ее даже не удивляет, что Кройце играет нечто противоположное собственной сущности, собственному облику. Зато ее удивляет, что, когда все кончается, какой-то светловолосый незнакомец, сидящий рядом с ней, дергает ее за локоток и велит аплодировать. Эрик качает головой со всей серьезностью и с некоторой грустью, что бывает всякий раз, когда ему встречается бесспорный талант. «Нельзя отрицать того, что он гениален», – заявляет он, словно на самом деле ему хотелось бы отрицать эту гениальность и невозможность делать это его задевает. Сейчас Эрик кажется ей смешным. Глядя на него, она вдруг со всей очевидностью понимает всю величайшую глупость, заставлявшую ее так долго любить его, так сильно из-за него страдать. Да, конечно, кто-то внутри подсказывает ей, что эта свобода и непредвзятость исчезнут из ее мыслей, как только из крови исчезнет алкоголь, но этот «кто-то» одновременно убеждает ее, что истина здесь, сейчас, истина в этой способности к проникновению в суть вещей, пусть даже ошибочному, искривленному, искаженному алкоголем. И этот «кто-то», подсказывающий ей, что она права, когда счастлива, и не права, когда несчастлива, существует внутри ее с самого детства среди бесчисленных составляющих ее «некто», и этот «кто-то» никогда не меняет своих взглядов и воззрений. Она аплодировала чуть дольше остальных, на нее стали поглядывать, и Эрик смутился, но ей было совершенно все равно. По ту сторону рояля стоял ее сообщник Жюльен Пейра и улыбался ей, а она совершенно открыто послала ему ответную улыбку. Ее спаситель, оказывается, еще и красивый мужчина, отметила она с легким удивлением и удовольствием, которого, как ей казалось, она не испытывала множество лет, а то и множество столетий. Немногие люди противостоят Эрику Летюийе, и это правда.
Симон Бежар, который усаживался в кресло в новых брюках от вечернего костюма с застывшим на лице выражением настороженности и скуки, утирал слезы. А все благодаря этому неотесанному грубияну Кройце, которого он считал непереносимым, и благодаря Дебюсси, которого он считал неудобоваримым. По правде говоря, впервые за многие годы ему довелось испытать столь чистую радость. Ибо все эти годы он смотрел фильмы только для того, чтобы разобрать по косточкам игру актеров, чтобы поглядеть на чью-то «вещицу», точно так же, как он читал романы только для того, чтобы определить, можно ли на их базе сочинить сценарий. Бывали, конечно, случаи, когда безумный читательский спрос гарантировал фильму успех априори, но в подобных случаях покупка прав бывала Симону не по карману.
Впервые он попал в кино в шестилетнем возрасте. И с того момента на протяжении сорока лет пейзажи для Симона были всего лишь декорациями, люди – действующими лицами, а любая музыка – фоном.
– Здорово, правда? – выпалил он с энтузиазмом. – Молодец Гельмут! Это на меня так же действует, как Шопен!
Он вволю поплакал в четырнадцать лет под звуки «Полонеза» из цветного американского супервздора, где Шопен в облике загорелого, мускулистого, подтянутого ковбоя сбивает руки в кровь, молотя по белым клавишам фортепиано, а в это время Жорж Санд демонстрирует фигурку, изяществом не уступающую ее мундштуку, посреди декораций, достойных дворца Борджа и «Фоли-Бержер» сразу. Из этого Симон сделал вывод, что Шопен был музыкантом, способным не только тронуть сердца, но, возможно, даже и предоставить музыкальное сопровождение его, Бежара, будущим шедеврам; этим его музыкальная культура и исчерпывалась. Зато теперь, когда Симон стал богат, благодаря Дебюсси перед ним открылся новый мир. И он вдруг ощутил величайшую жажду познания и свое величайшее ничтожество среди бескрайних просторов Искусства, среди живых памятников, среди сказочных сокровищ, отыскать которые у него не было ни времени, ни возможности. Он вдруг почувствовал, что изголодался по литературе, живописи и музыке. И все это стало для него бесконечно желанным, ибо лишь тогда, когда Симон был в состоянии конкретизировать свои желания, он мог им отдаться. Ему было достаточно «мочь» обладать, вот и все. На самом деле он уже завтра сможет закупить самые лучшие японские музыкальные центры высокой точности воспроизведения, приобрести одну, а то и две картины художников-импрессионистов с более или менее твердыми гарантиями подлинности, первое издание Фонтенеля (которого, впрочем, он не понимал). Все подобного рода капризы стали теперь легко осуществимы, он ощутил себя вправе обладать книгами в роскошных изданиях, лучшими кассетами, посетить лучшие музеи. Только теперь в глазах Симона Пантеон со своими знаменитыми покойниками наконец-то сравнялся в плане престижа с французским филиалом киноконцерна «Юнайтед-артистс» и его безымянными наемными работниками. Во всяком случае, теперь стало очевидно, что он научился воспринимать Искусство, и, сам обрадованный собственными слезами, он обратил к Ольге повлажневший взор; однако она, по-видимому, не разделяла его восторгов, а стала, напротив, весьма иронична.
– Послушайте, Симон, только не говорите глупостей, – заявила она вполголоса.
И тут Ольга украдкой бросила взгляд на сидевшего впереди наискосок Эрика Летюийе, однако Симон заметил ответную усталую, всепрощающую улыбку.
– Так чего же мне не следует говорить? – весьма громко спросил он.
Он почувствовал себя оскорбленным в лучших чувствах, в проявлениях доброй воли. В конце концов, именно этой эмоциональной реакции, которую Ольга, по-видимому, сочла смешной, она же вчера с него требовала и страдала оттого, что он, по ее мнению, был на нее неспособен.
– Ну нет! – воскликнула Ольга. – Шопен!.. Дебюсси!.. Мой бедный Симон, не надо путать божий дар с яичницей!
– Значит, Шопен – божий дар, а Дебюсси – яичница? Или наоборот? – заявил Симон. Восторг, вызванный музыкой, готов был уступить место гневу, а оба этих бурных и неуправляемых чувства до нынешнего момента были Бежару чужды. Ольга удивилась этой внезапной вспышке.
– Да вот еще, в конце концов! – заявила она. – Речь же идет не об этом. Просто вам немножечко рановато пускаться в подобные сравнения.