Женщина в гриме
Шрифт:
– Я еще ни разу не видела Дориаччи на открытом воздухе, – проговорила Эдма, которая уже давно классифицировала разные зверства, совершаемые на задворках мира, как «сюжеты политического характера» и которую данные сюжеты политического характера утомляли до смерти. – Признаюсь, это меня поражает! Когда видишь Дориаччи в опере Верди, скажем, в «Тоске» или, как вчера вечером, в «Электре», то представляешь ее себе только бледной и сверкающей в темноте зала, словно факел, со всеми ее драгоценностями, восклицаниями, раскатами смеха и тому подобными вещами. Совершенно не представляю себе ее сидящей в кресле-качалке, в купальном костюме и загорающей на солнце.
– У Дориаччи великолепная
Но под многочисленными насмешливыми взглядами он покраснел и пробормотал:
– Очень молодая кожа для того возраста, который ей приписывают.
Эдма среагировала мгновенно:
– Видите ли, уважаемый маэстро, я не просто полагаю, я в этом уверена, да, уверена, – подчеркнула она, словно удивляясь, что она может быть вообще в чем-то уверена, – что если, к примеру, человек страстно влюблен в свое искусство и имеет возможность им заниматься, или даже если человек в кого-то влюбился по-настоящему, или если просто безумно любит жизнь, Жизнь с большой буквы, то такой человек не способен стареть – он никогда не стареет. Разве что физически! Вот так…
– Вот-вот, вы совершенно правы, – вступил в разговор Симон, в то время как Эрик и Ольга все-таки обменялись взглядами. – На меня такое воздействие всегда оказывает кино: когда я смотрю хороший фильм, я молодею и чувствую себя тридцатилетним. И вот еще, даже не знаю, что тому причиной: морской воздух или атмосфера на «Нарциссе»… но сегодня утром я, к примеру, даже не взял в руки газеты… Когда ты отрезан от всего на свете, это по-настоящему приятно!
– Да, но Земля тем не менее продолжает вращаться, – холодно проговорил Эрик Летюийе. – На этом судне находятся люди, наиболее защищенные от превратностей судьбы, однако имеются и другие – и таких судов тысячи, – гораздо менее комфортабельные, где на борту людей гораздо больше, и эти люди в данную минуту тонут в Китайском море.
Голос прозвучал столь ровно, столь бесцветно, ибо был преисполнен стыда, что Ольга испустила чуть слышный стон ужаса и горечи. Ганс-Гельмут Кройце и Симон Бежар потупили взоры, но Эдма, поколебавшись мгновение, решила взбунтоваться. Да, конечно, у этого Летюийе журнал левой ориентации, но сам-то он никогда не мерз, не голодал, не умирал от жажды… И плывет он сейчас на судне класса люкс, так что нечего ему каждое утро на протяжении всего круиза забивать людям головы ужасами войны… В конце концов, Арман Боте-Лебреш упорно трудится круглый год и находится здесь, чтобы отдохнуть… И Эдма демонстративно заткнула уши пальцами и сурово уставилась на Эрика.
– Ну уж нет! – проговорила она. – Нет-нет, друг мой, умоляю! Вы хотите приписать мне эгоизм, жестокость, а зря: все мы собрались здесь именно для того, чтобы отдохнуть и позабыть про эти ужасы. Ведь мы не в состоянии ничего поделать, не так ли? И находимся мы здесь, чтобы оценить все это… – И тут она нарисовала в воздухе рукой некую параболу, как бы очерчивая пространство. – И вот это… – Указательным пальцем правой руки она прочертила еще одну параболу от своего уха к груди Ганса-Гельмута Кройце. Тот, близорукий и рассеянный, слегка вздрогнул.
– Вы правы, вы абсолютно правы…
Это высказался Эрик, который совершенно неожиданно пошел на попятный под давлением обвинений Эдмы и внезапно уставился в какую-то точку на северо-западе, точно оставляя, как говорится, поле боя и давая возможность другим предаться всем видам бесплодных и бездумных западных развлечений. Ольга бросила на него изумленный взгляд и испугалась его бледности. Эрик Летюийе сидел со стиснутыми зубами, над верхней губой проступили капельки пота, и Ольга в который раз пришла в восторг: этот человек до такой степени владеет собою, так великолепно умеет вести себя в обществе, что сумел подавить вырвавшийся изнутри крик, бунтарский вызов эгоизму крупной буржуазии. Ее восхищение было бы менее бурным, если бы она, как сейчас Эрик, почувствовала на своих ногах горячее дыхание бульдога. Собаке же, до поры до времени смирно сидевшей подле хозяина, давая отдых своему старому телу, утомившемуся после короткой прогулки, стало скучно. И она решила познакомиться с этими несимпатичными личностями, начав с Эрика. Возле него она и пристроилась, тяжело дыша, с полузакрытыми глазами, с мускулами, выступающими из-под шкуры, уже начавшей лысеть, с пеной на губах и со свирепым видом, обусловленным наследственностью, дрессировкой, а также собственным нравом. Собака тихонько рычала, перемежая рычанье негромким, угрожающим свистом, похожим на тот, что предшествует падению бомбы.
– Мне весьма приятно, что мы сошлись во мнениях, – проговорила успокоенная отсутствием возражений Эдма Боте-Лебреш, не подозревающая об истинных причинах этого. – Мы будем говорить только о музыке, так что, дорогие друзья, воспользуемся присутствием наших артистов. – И тут она нежным жестом взяла под руку Ганса-Гельмута Кройце, который от неожиданности отпустил поводок.
Тут, в свою очередь, побледнел Симон. Жуткая зверюга стала слегка подергивать его за брюки, а клыки у нее, пусть даже пожелтевшие от возраста, были еще мощными. «Эту собаку наверняка пичкают лекарствами, – подумал он. – Немцы решительно неисправимы! Эта хулиганка собирается измочалить мне новые брюки». Стоически неподвижный Симон бросил умоляющий взгляд на Кройце.
– Ваша собака, маэстро, – заговорил он, – ваша собака…
– Моя собака? А, это восточно-померанский бульдог. Он завоевал пятнадцать почетных дипломов и три золотые медали в Штутгарте и Дортмунде! Эти животные в высшей степени послушные и превосходные телохранители! Это правда, месье Бежар, что вы вчера вечером сравнивали Шопена с Дебюсси?
– Я? Однако… О, только не надо! Только не надо! – воскликнул Симон. – Нет-нет, только я полагаю, что ваша собака, – и Бежар кивком головы указал на чудовище, все более и более основательно пристраивающееся к его ноге, – ваша собака чрезмерно интересуется моей берцовой костью.
Он, вопреки своему обыкновению, перешел на шепот, однако так и не сумел заинтересовать Кройце.
– А вы знаете, что между Шопеном и Дебюсси существует такая же огромная разница, как между фильмами… минутку… минутку… никак не припоминаю нужного имени… Помогите мне… А-а, Беккера, французского режиссера, такого легкого, такого прозрачного, понимаете?
– Беккер! – затравленно прошипел Симон. – Беккер! Фейдер! Рене Клер!.. А пока что ваша собака собирается разорвать мне брюки!
Он скорее пробормотал, чем выговорил последнюю свою реплику, ибо собака, недовольная тем, что нога, которую она явно собиралась откусить и разорвать на части, не поддается, зарычала сильнее.
– Нет-нет, это не те имена, – с недовольным видом заявил Кройце.
И тут Симон, имевший собственные представления о легкости, вещи, в данный момент от него весьма далекой, резким движением поднял правую ногу на уровень левой, после чего раздосадованная собака угрожающе гавкнула и приготовилась повторить нападение. Однако животное, к счастью для Симона, полуслепое, кинулось наугад на ближайший объект, а им оказались брюки, красовавшиеся на Эдме Боте-Лебреш, – прекрасно скроенные брюки из белого габардина, которые ей необыкновенно шли. Эдма, не обладавшая мужским стоицизмом, издала душераздирающий крик.