Женщина в гриме
Шрифт:
Эти восторженные речи ни у кого не нашли поддержки, но низенький рыжеватый человечек, казалось, этого не замечал. В пестрых бермудах, черепаховых очках и пляжной обуви от Черрути он выглядел карикатурой на голливудского режиссера, каким бы контактным, общительным, добрым малым он ни был. В свою очередь, юная особа в туалете от Шанель, с зачесанными назад волосами, в огромных черных очках на кончике носа, юная особа, явно не желавшая разыгрывать старлетку, скорчила презрительную мину, отчего ее лицо, несмотря на всю свою красоту, стало весьма неприятным и даже, пожалуй, жестоким, приобрело тем самым и определенное сходство с лицом Эдмы. Между тем, пообещав немедленно возвратиться на палубу, Симон Бежар с багажом и спутницей исчезли в коридоре в сопровождении Чарли. Вслед ему в течение нескольких минут раздавались насмешливые замечания, но они мгновенно прекратились, как только кто-то заметил, что Дориа Дориаччи, дива из див, воспользовавшись всеобщим возбуждением, сумела незаметно появиться и тихонько
«Знаменитая Дориаччи», как величали ее директора оперных театров, «знаменитая Дориа», как выражалась толпа, а также «Доринина», как упорно именовали ее пять сотен снобов, уже перешла пятидесятилетний рубеж, согласно справкам, которые в данном случае соответствовали истине; при этом ей случалось выглядеть как на семьдесят, так и на тридцать. Это была женщина среднего роста, обладающая той жизненной силой и стойкостью к жизненным испытаниям, какие встречаются порой у женщин из простонародья в романских странах; с округлыми формами, при этом никто не назвал бы ее жирной. Кожа у нее была нежная, матовая, розовая, великолепная кожа молодой женщины, и возраст ее оставался бы загадкой, если бы не то, что называли «физиономия» Дориаччи: круглое лицо с отчетливо прорисованными висками и подбородком, волосы цвета воронова крыла, огромные лучистые глаза, абсолютно прямой нос, инфантильный рот, чересчур красный и чересчур круглый, рот образца 1900 года, придающий лицу налет трагизма, – лицо, таящее угрозу и одновременно полное соблазна. И благодаря всему этому никто не замечает ни усталости во взгляде, ни морщин в уголках глаз, ни складок вокруг рта – тех самых «непростительных оскорблений», которые способны парировать одним ударом один-единственный раскат хохота знаменитой Дориаччи или ее животная жажда жизни. Сейчас она смотрела поверх головы Элледока холодным, наводящим страх неподвижным взглядом, под которым капитан, обернувшийся на восклицание Чарли, содрогнулся, словно испуганная лошадь при виде своего тренера. Вся глубоко законопослушная натура Элледока затрепетала от этого взгляда; и он встал по стойке «смирно», сложился пополам и прищелкнул каблуками, словно находился не на прогулочном судне, а на военном.
– Боже мой! – заверещал Чарли, схватив унизанную кольцами руку Дориаччи и дважды приложившись к ней губами в знак восхищения. – Боже мой! Стоит мне подумать, что вы здесь, среди нас… Если бы я знал заранее… Вы же мне сказали… что вам хотелось бы отдохнуть у себя в каюте… вы…
– Я вынуждена была покинуть каюту, – проговорила с улыбкой Дориаччи и, высвободив руку, завела ее за спину и отерла о платье, совершенно непринужденно и без малейшего намерения обидеть Чарли, но тем не менее чрезвычайно унизив его. – Собака этого несчастного Кройце с возрастом никак не научится себя вести, как, впрочем, и ее папа… Она воет! У вас на судне есть намордники? Их, однако, следует иметь, причем независимо от наличия собаки, – мрачно добавила она и окинула окружающих испуганным взглядом «а ля Тоска».
Ибо в этот самый момент, находясь на верхней палубе и не имея возможности обратиться непосредственно к певице, Эдма Боте-Лебреш начала во весь голос расточать ей хвалы, избрав в качестве собеседника удивленного Жюльена Пейра:
– Мы с мужем слушали ее этой зимой в «Пале-Гарнье», – заявила она и закатила глаза в знак восторга. – Она была божественна… Нет-нет, «божественна» – не то слово… Она была… нечеловеческой… В конце концов, лучше это… или хуже… чем просто человечной… Меня бросало в холод, меня бросало в жар, даже не знаю, как это выразить, – добавила она посреди воцарившегося молчания.
Тут она сделала вид, будто только что заметила Диву, и поспешно устремилась вниз, а подскочив к певице, с чувством сжала ее руку в своих.
– Мадам, – проговорила она, – я мечтала познакомиться с вами. Я даже не надеялась ни на миг, что эта мечта осуществится! И вдруг – вы здесь! И я здесь! Как должно, я у ваших ног! Стоит ли говорить, что сегодня один из счастливейших дней моей жизни?
– Но почему это для вас такой сюрприз? – почти ласково произнесла Дориаччи. – Разве еще до отплытия вы не ознакомились с программой круиза? Мое имя там на самом верху большими буквами!.. И даже очень большими! Или же мой импресарио не туда смотрит. Командир! – повелительно заявила она, в очередной раз высвободив руку, но на этот раз не стала ее демонстративно вытирать, а положила на подлокотник качалки, словно неодушевленный предмет. – Командир, послушайте-ка меня: я, представьте себе, дорожу жизнью и терпеть не могу моря. Вот почему мне бы хотелось спросить вас прежде, чем вам довериться: вы-то сами дорожите жизнью? А, командир? И по какой причине?
– Но я… я несу ответственность за жизнь… за жизнь пассажиров… – забормотал Элледок, – и потому…
– …и потому вы сделаете все, что в ваших силах, не так ли? Кошмарная фраза! Когда один дирижер заявил мне, что «сделает все, что в его силах», чтобы обеспечить музыкальное сопровождение моих партий, я указала ему на дверь. Но море – не театральные подмостки, или я не права?.. А в общем дайте-ка пройти…
После этого она выудила из огромной сумки одну-единственную сигарету и зажигалку и прикурила так быстро, что никто не успел оказать ей соответствующую услугу.
Чарли Болленже был очарован. В ней было что-то такое, что вдохновляло его и одновременно пугало. Ему казалось, что теперь, когда она взошла на борт, «Нарцисс» вернется в порт целым и невредимым даже без киля, даже без руля и без двигателя. И он вдруг ощутил уверенность, что по окончании рейса верховная власть на судне перейдет в другие руки, а капитан Элледок отправится гнить в трюме с кандалами на ногах и с надежным кляпом во рту. По крайней мере, именно это апокалиптическое видение промелькнуло в мозгу у взволнованного Чарли, разрывающегося между ужасом и восторгом. На протяжении десяти лет их совместных плаваний никто и никогда раньше не выражал Элледоку, бородатому тирану, которого жестокая судьба дала ему в спутники, своего столь явного презрения и пренебрежения. И Чарли предпринял еще одну попытку завладеть рукой героической Дивы, на этот раз ему повезло, и он приложился губами к промежутку между двумя огромными кольцами, но одно из них оцарапало ему нос; ибо Дориаччи, полагая, что все уже представлены друг другу давным-давно, была удивлена столь запоздалой галантностью и принялась вырывать руку с бесцеремонностью горожанина, очутившегося в деревне, где его от избытка чувств вдруг принялась облизывать коза. На носу у Чарли появилась кровоточащая царапина.
– О! Прошу прощения! Прошу прощения, мой мальчик!.. – воскликнула искренне потрясенная Дива. – Приношу свои извинения, но вы меня так напугали! Ведь я полагала, что все эти целования ручек, все церемонии, – ну, можно сказать, уже закончены! Пока не попала вам по носу… – Она говорила очень быстро, то и дело прикладывая к его носу старинный батистовый платочек, чудесным образом извлеченный из той же самой бездонной сумки, и, в конце концов, он тоже ощутил нечто, похожее на страх. – О, кровь не останавливается, идите ко мне в каюту. У меня есть йод. Вы знаете, что чаще всего источником инфекции для человеческой кожи являются драгоценные камни… Так вот, идемте, – настаивала она, несмотря на робкие возражения Чарли. – Идемте со мной, чтобы помочь мне устроиться… Помочь мне устроиться, вот и все: смею вас уверить, капитан Аддок, – добавила она, словно командир судна проявил какие-либо признаки ревности. – Я путешествую одна, правда, бывают случаи, когда я возвращаюсь не совсем одна. Но не в этот раз: я совершенно опустошена… Мы давали «Дон Карлоса» в Метце, и у меня осталось одно желание: спать, спать, спать! Но, само собой, я буду петь по десять минут между двумя сиестами, – добавила она в утешение. И, взяв Чарли за подбородок, объявила: – Ну что ж, милости прошу, месье Таттенже, ко мне в каюту! И, пожалуйста, побыстрее!
И более не удостаивая взглядом капитана и не обратив ни малейшего внимания на тоскливо-жалобное: «Да я Элледок, Элледок», раздавшееся, когда она обозвала его «Аддоком», она поднялась и двинулась сквозь толпу.
Каюта была просторной и роскошной, но казалась ей ужасно тесной, и Кларисса ждала. Эрик насвистывал неподалеку, в ванной. Он всегда свистел, принимая душ, как человек, у которого на душе беззаботно, но в этом его насвистывании было нечто нарочитое, нечто натужное и почти сердитое, вызывающее у Клариссы ассоциации с чем угодно, за исключением беззаботности. Следует заметить, что притворство – одно из самых трудных деяний при кажущейся легкости, а Эрик был скверным актером, играющим легкую комедию. Беззаботность по определению предполагает умение забывать, а заставлять себя забывать требует само по себе усилий парадоксально-мучительных. Временами, когда Кларисса забывала, что он ее больше не любит, когда она забывала, что он ее больше не желает, что он ее презирает и что он ей внушает страх, он представлялся ей чуть ли не комическим персонажем. Но это случалось крайне редко; остальное время она ненавидела в самой себе неодолимую и безграничную заурядность, за которую он ее упрекал безмолвно и непрестанно, и справедливо, заурядность, заметить которую до свадьбы ему помешала обычная для влюбленных близорукость, та самая непреодолимая заурядность, которую она так и не сумела скрыть под самым толстым слоем притворства и которую ухитрилась сделать кричащей.
Она ждала. Она плюхнулась на ближайшую к ней койку, ведь Эрик еще не решил, которую он для себя выбрал. Точнее, он еще не выбрал койку для Клариссы, ведь он, разумеется, скажет не: «Я выбираю себе левую койку рядом с иллюминатором, поскольку вид оттуда самый красивый», а: «Займи правую койку рядом с ванной, она удобнее». Впрочем, именно эту, именно правую ей и хотелось, и вовсе не из соображений комфорта или красивого вида, а просто потому, что эта койка ближе к двери. И везде: в театре, в салоне, в поезде – в любом транспорте, который ей приходилось делить с Эриком, она выбирала места поближе к выходу, будь то дверь, лестница или трап. Он пока еще не понял этого, поскольку ей всегда удавалось обставлять дело так, будто ее не устраивает его окончательное решение, прекрасно зная, что это решение будет сразу же изменено, если она покажет, что довольна. Так что сейчас она устроилась на койке слева, дальней от двери, и ждала, скрестив руки, с видом ребенка, опоздавшего на урок.