Женщина в гриме
Шрифт:
Одиночество уходило, а на его место приходило осознание бесполезности собственной жизни, отсутствия у него жизненных сил, способности к сопротивлению, реализма оценок, прилив исступленного, ребяческого желания быть любимым, и все это вдруг показалось ему слишком трудным, слишком тяжким. Все это заставило его перекинуть правую ногу через калиточку и выпрямиться на самом краю. На мгновение он сохранял неустойчивое равновесие, на то время, пока солнце грело ему затылок, а кожа наслаждалась теплом, на то время, пока он осознавал, как ошибку, саму возможность бросить за борт этот великолепный отлаженный механизм, это роскошное тело, а потом он позволил ему упасть. Борта «Нарцисса» были намного выше, а скорость гораздо больше, чем он предполагал. Что-то холодное, тонкое стегнуло его, обвилось вокруг туловища, прежде чем сомкнуться на шее. Нечто вроде троса, от которого, как успел подумать Андреа за тысячную долю секунды, он сейчас освободится. И Андреа умер, думая, что спасся.
Радуясь на сей раз отсутствию Клариссы, Эрик два или три раза позвонил в Канн, удостоверясь, что тенета его ловушки расставлены правильно. Через несколько часов шулер,
Однако для этого понадобится время… И Эрик всеми силами сдерживал себя, чтобы не наброситься, не подраться, не избить ногами этого презренного воришку, этого лакея сердечных дел, «состарившегося лакея», подумал он, забывая, что они одного возраста, забывая свои переживания по поводу того, что внешность этого негодяя не хуже его собственной. Эрик всегда гордился своей внешностью. Втайне он был уверен, что его мужская красота, эта почти чрезмерная красота должна вызывать у других людей, особенно у женщин, особую симпатию, даже своего рода признательность… Естественную признательность по отношению к человеку, в котором ум, честность, справедливость, великодушие – свойства, присущие, как правило, людям внешне малоинтересным – становятся особенно привлекательными и даже усиливаются благодаря его внешности. Впрочем, если Эрик и стал человеком блестящим, то не только благодаря деньгам, за наличие которых он теперь все время упрекал Клариссу, но благодаря ее красоте, юной привлекательности, сочетания задора и ранимости, которые чувствовались в ней, когда они только познакомились, а сегодня он с удовольствием отмечал, что от всего этого у Клариссы остались только следы; а что еще, кроме следов, могло остаться под ее варварским макияжем? Но сейчас, во время круиза, он видел ее днем на палубе корабля, при солнечном и при искусственном свете, он видел ее без макияжа, светящуюся любовью к другому. В то же время он вынужден был признать, что ранимость всегда идет рука об руку с обаянием юности, ароматом юности, которые все еще исходили от ее волос, от ее голоса, от ее смеха, от различных ее выходок. Она так и умрет состарившейся девочкой, частенько говорил себе он, внушая себе презрение к ней. Но иногда по ночам, уже принудив ее к выполнению супружеского долга, когда она засыпала рядом с ним, свернувшись в позе зародыша, столь любимой психиатрами, и повернувшись к нему спиной, он, к собственному удивлению, жадно и в то же время трепетно рассматривал эту спину, этот затылок, столь хрупкий и неукротимый. А порой он давал волю горестным и почти похороненным в глубине души воспоминаниям о том, чем для его тела было тело Клариссы в самом начале их совместной жизни. Само собой разумеется, воспоминания о том, кем он больше не являлся для нее, побуждали его награждать ее грубыми прозвищами, звучащими, впрочем, неискренне. Но зато теперь ему представился великолепный шанс увидеть, как завтра утром изменится это счастливое лицо, как с него навсегда исчезнет выражение счастья. Он представил себе лицо Клариссы, когда будет сорвана маска с ее возлюбленного и раскроется его истинная сущность и правда о его образе жизни. Он видел, как она бледнеет, как в глазах у нее появляется выражение недоверия, а затем стыда, желание куда-нибудь убежать, которое будет становиться все сильнее и сильнее. Придется держать себя в руках, чтобы в запале не бросить ей что-нибудь вроде: «Я же тебе говорил!», вместо этого придется изобразить огорчение, тем полнее будет его триумф. Да и вообще, надо еще дождаться, пока наступит завтрашнее утро. Пока он уступал поле деятельности Клариссе, держал ее на длинном поводке, чтобы у нее не возникло никаких подозрений, чтобы она была уверена в его безразличии к ее увлечению, и тогда оба они, обескураженные неожиданным препятствием их любовным отношениям, предстанут перед комиссаром полиции и приставами-оценщиками из Канна. И его неутомимое воображение проигрывало эту сцену, достойную Эпиналя: муж, на стороне которого правосудие, неверная жена и мошенник, уличенный и преданный забвению.
А пока что, в предвкушении всего этого, он достал Марке из-под кровати и поставил поперек подушки Клариссы, сопроводив тремя словами: «С днем рождения! Эрик». Он прекрасно понимал, что тем самым отнимает у картины три четверти очарования. Но что может делать Кларисса в этот час? В каком уголке судна, краснея, разговаривает она со своим любовником на глазах у посторонних, которые замечают неведомо для нее вздохи, напряженность, нетерпеливое желание, связывающее ее с Жюльеном? В конце концов, где же она? В какой части судна, на какой палубе хохочет она над глупостями, изрекаемыми ее возлюбленным и которые она называет «забавными», хохочет, как никогда не хохотала с ним? Следует отметить, что сам Эрик с самого начала их знакомства придал их отношениям торжественно-напряженный тон, будто бы свидетельствовавший об их взаимной страсти и полностью исключавший смех. Более того, смеяться Эрик вообще не любил, точно так же, как он презирал чьи бы то ни было глупые смешки, раздражавшие его как признак полнейшего безволия. Больше всего ему хотелось вручить Клариссе эту картину в присутствии Жюльена Пейра… Но это невозможно. Во всяком случае, следует дождаться того, как последний катер на Канн пропадет в черноте ночи, и тогда Жюльен Пейра, оставшись на борту, будет загнан в угол и уже не сумеет избежать западни.
– Как будем действовать? – спросила Кларисса, на самом деле сидевшая в укромном уголке, в баре, стараясь не глядеть на Жюльена чересчур долго или чересчур пристально.
Иногда, путем огромных усилий, ей удавалось в течение недолгого времени смотреть на Жюльена не как на возлюбленного, а просто как на мужчину, сидящего к ней лицом, шатена с карими глазами, беседовать с ним степенно и солидно, не вспоминать о его прикосновениях, тепле его кожи, аромате его волос. Но она выдерживала только несколько секунд, а потом взор ее туманился, слова начинали путаться, и она решительно отворачивалась, не в состоянии дольше выдерживать эту сладкую муку, вожделение, страсть к мужчине, сидящему перед ней. Жюльен точно таким же усилием воли налагал на себя такие же самоограничения, но выдерживал их еще меньше, чем Кларисса, ибо стоило ему на нее посмотреть, как она начинала тянуться к нему, жаждущая, одержимая, нетерпеливая, а он в это время думал: «Я хочу целовать ее прямо здесь… Я хочу делать это… Я хочу ласкать ее прямо здесь, прижимать ее к себе, обнимать», и от этого у него рождались сладострастные, жгучие образы, а само присутствие этой женщины рядом с ним, пусть даже не обнаженной, становилось чем-то непристойным и жестоким.
– Как мне действовать? – спросила она, вертя рюмку своими длинными пальцами. – Как ты хочешь, чтобы я поступила?
– О! Очень просто, – заявил Жюльен, заставляя себя принять уверенный вид. – Завтра утром ты пакуешь чемоданы, говоришь ему, что едешь одна в другой круиз… Нет, лучше ты скажешь, что просто хочешь поехать без него в другой круиз; и ты садишься в машину, где я тебя уже жду…
– Прямо у него под носом? – Кларисса даже побледнела, вообразив себе все это.
– Да, да, прямо у него под его орлиным носом!.. – проговорил Жюльен с напускным оживлением. – Он же не бросится за тобой и не станет силой тащить тебя из машины, в конце-то концов… Даже и не подумает!
– Ничего не знаю, – заявила Кларисса. – Он ведь способен на все…
– Он не сможет вернуть тебя, пока я жив! – воскликнул Жюльен и повел плечами, словно такелажник. – Но если ты его так боишься, то я могу быть с тобой, когда ты ему объявишь… Я даже могу объявить ему об этом сам, один. Я же тебе уже говорил…
– О, это было бы чудесно!.. – обрадовалась Кларисса, а потом сообразила, что это не пройдет.
Разумеется, она нервничает, но ему, Жюльену, надо позаботиться и о других вещах. Когда будут произведены все расчеты, ему надо будет взять напрокат машину прямо в порту, и он отвезет Клариссу к себе; но надо будет позвонить в Канн и проверить, нагрет ли дом и можно ли в нем будет ночевать прямо в тот же вечер? Да, конечно, существуют гостиницы, но не хотелось бы начинать совместную жизнь со скитаний. Напротив, надо было поскорее бросить якорь, надо было как можно скорее привести шхуну «Кларисса» в тихую гавань, пусть это будет даже небольшой рыбный порт, в надежное место, принадлежащее только им, да там и остаться. Этим местом станет домишко Жюльена в Канне, единственное имущество, оставшееся у него после двадцати лет игры в покер, казино и на бегах, имущество, представлявшее собой наследственную собственность семьи Пейра. Кларисса, искоса взглянувшая на него, чтобы успокоиться, была бы потрясена, узнай она, что ее соблазнитель читает висящие в отдалении рекламные плакаты, судорожно соображая, где лучше приобрести простыни и подушки на следующую ночь.
Начинался обед очень удачно. По случаю последней встречи капитан Элледок с видом строгим и важным, будто он покидает гибнущий корабль, окидывал всех вокруг благожелательными взглядами, а точнее взглядами, которые сам он считал таковыми и которые неизменно наводили панику на молодых барменов и метрдотелей. Но стоило ему только усесться за большим столом вместе со своими гостями, как его позвали к телефону, и он вынужден был извиниться и выйти из-за стола.
– Вот здорово! Ну и кто же теперь будет задавать тон застольной беседе? – нежным голоском спросила Эдма, отчего все рассмеялись. – Уж не вы ли, мой дорогой Летюийе? Вам следовало бы поместить все это в ваш «Форум» – это ведь настоящий антропологический феномен, если вдуматься. Нас было тридцать, тридцать человеческих существ на этом судне, которыми командовали и которых водили за ручку девять дней, не переводя дыхания, согласно приказаниям орангутанга в фуражке… Зверя, который не понимал ни единого обращенного к нему слова и который объяснялся с нами посредством рычания… Этот зверь, однако, не дурак… Он, например, прекрасно усвоил, что звонок означает «еда», «питание», и первым, без малейших колебаний, устремляется в столовую… Потрясающе, не правда ли? – осведомилась она под смех своих соседей, который был совершенно заглушен заразительным хохотом Дориаччи.
– Какая жалость, что мы не додумались до этого раньше, – проговорил Жюльен, утирая глаза. – Кинг-Конг, его следовало бы называть Кинг-Конг…
– Ему от этого ни холодно, ни жарко, – заметил Симон. – Во всяком случае, он мечтает, чтобы все перед ним трепетали, а разговаривали бы с ним по стойке «смирно».
– Тихо, – проговорила Эдма, – вот он идет. Но без Чарли. Но что же такое случилось с Чарли? – забеспокоилась она при виде незанятого им места, а также пустого кресла Андреа.
– Вряд ли он поехал тренироваться в Канн в заведения извращенцев… – бормотал Элледок так, что эти слова слышал только он сам. – Не мог он в последний вечер… Разве что специально, чтоб меня позлить…
Капитан был бы сильно удивлен, если бы ему сказали, что в определенном плане он представлял такой же интерес, как Марсель Пруст. Что касается Чарли, то он так и не показался в тот вечер, к величайшему неудовольствию дам: он сидел в каюте, на краю постели, наклонив голову над эмалированным умывальником и держась двумя руками за краны с холодной и горячей водой. Его рвало. И при этом он плакал. Оплакивал того, кто лежал на койке повара рядом с каютой матросов. Того, на ком был бежево-голубой свитер, и этот голубой цвет соответствовал цвету глаз его владельца, и кого в том месте, где его поддел крюк «механического удильщика», уродовала рваная линия, очерченная коричневатой каймой, – кровью, которую не смогли бы смыть все воды Средиземного моря…
Само собой разумеется, необходимо было хранить молчание, пока все пассажиры не просто сойдут с корабля, но разъедутся, и чтобы никакие ужасы не омрачили последние артистические изыски музыкального круиза. Чарли проплакал всю ночь, плакал искренне, плакал над воспоминаниями, нежными и обманчивыми, над надеждами, которые подавал Андреа, над несостоявшейся любовью, которая, быть может, предотвратила бы роковой поступок! Чарли плакал над тем, что было следствием драмы одиночества, которая через несколько лет могла бы – он это понимал – уступить место пылкой и отчаянной страсти, а, отказавшись от нее, он, Чарли, спровоцировал гибель единственного человека, которого он любил.