Женщины да Винчи
Шрифт:
Собственно, она и сейчас не собиралась этого делать, но сейчас ей даже и роман с ним закрутить не хотелось. Так понятно было, как будет развиваться этот роман, как интерес к нему – по сути, всего лишь интерес к новому впечатлению – постепенно сменится цепочкой мелких разочарований, и привычкой, и исчерпанностью… Так понятно все это было заранее, что не стоило и начинать.
Может, злиться ей надо было на мадам Мазурицкую и ее супруга за нынешнее свое безразличие к новому мужчине, а может, спасибо им надо было сказать за то, что интерес ее теперь направился на другие области. На жизнь собственного деда, например.
Потому
Но сердись не сердись, а ясно, что вечер воспоминаний сегодня не состоится. Константин пожелал Белке спокойной ночи, Надя не удостоила ее больше ни словом, ни взглядом, и они вместе вышли из комнаты. Некоторое время их шаги слышны были в коридоре второго этажа, где располагалась комната Константина – комнаты Нади и Севы были внизу, – потом все затихло, кроме чуть слышных скрипов в деревянных стенах. Или, может, это кровать скрипела, если Надя решила утвердиться в своем праве на мужа немедленно.
Белка выдвинула ящик стола и достала альбом с фотографиями. Константин с самого начала разрешил ей рассматривать все, что она найдет в этой комнате, объяснив это тем, что она является внучкой Леонида Семеновича Немировского, а к нему его мама относилась особенным образом, – и Белка пользовалась его разрешением.
Только вот трудно было что-либо понять из старых фотографий. Действительно, война и война – все сняты в гимнастерках и в шинелях. После войны – в перешитых из шинелей пальто.
И что тут про них про всех поймешь?
Глава 5
Зина не предполагала, что возвращаться с войны – это так тяжело.
Никогда родной город не казался ей таким унылым, как в первую неделю после возвращения.
А он ведь такой красивый… И старые купеческие дома на улице Большевиков, которую по привычке называют Казанской, и река с высоким левым берегом, и над рекою собор Трифоновского монастыря, который, конечно, не действует, но все-таки придает городу своеобразие, и все-все, что было ей дорого, о чем она с такой любовью вспоминала на фронте! На все это Зина смотрела теперь так, словно оно сдвинулось с привычных мест, сместилось, размылось. Она сама не понимала, что такое с ней происходит.
Зина еле-еле заставляла себя разговаривать с подружками, когда те приходили с ней повидаться. Они были точно такие, какими она их оставила, уходя на фронт, ни в чем не изменились, и когда она видела их, то ей казалось, что и с нею ничего не произошло за эти годы тоже, и что же это значит – все, что в действительности с ней произошло, просто исчезло? Но куда?..
Ерунда какая-то! И это вместо того чтобы радоваться, что осталась жива и вернулась домой с победой! Зина сердилась на себя за такие странные мысли, и это усиливало ее желание быть одной.
Вообще-то она не была нелюдимой, вовсе нет, но посидеть в одиночестве и подумать, особенно когда с тобой происходят значительные события, – эта потребность всегда была у нее сильной, и именно этого ей не хватало на фронте. Ни в медсанбате, ни в санитарном поезде, куда ее забрал Леонид Семенович, когда его назначили туда начальником, одиночества не было и помину, это понятно.
Но вдруг оказалось,
Зина новыми жильцами не возмущалась, конечно, хотя они занимали теперь ее комнату. При виде этих двух прозрачных женщин с тремя маленькими и такими же прозрачными детьми – мама говорила, что это они еще поздоровели за год на свежем хлебе, который оставался ей в качестве припека и которым она их откармливала, – при виде их сердце у Зины вздрагивало, и она понимала, почему. Они были из того же города, что и Леонид Семенович, они, может, были даже его соседками; она не решалась спросить, на каких улицах они жили…
Но как бы там ни было, а одиночество дома было теперь недостижимо. За ним Зина уходила в Александровский сад.
В седьмом классе она впервые прочитала здесь, на лавочке в одной из дальних аллей, «Асю» Тургенева, и с тех пор этот огромный старый парк связывался в ее сознании с ощущением сильного чувства. Очень сильного и очень горестного. Тогда она не могла объяснить его природу и причину.
И вот в первые дни после возвращения с фронта Зина ходила по тем же аллеям, что и в школьные годы, но отличие было в том, что теперь она знала причину горести, которой полна была ее душа: это тоже была горесть от потери. И хотя потеря была совсем другая, чем в «Асе», но точно так же ничего с ней не поделать, никак ее не избыть.
Зина выходила к ротонде, садилась между ее белыми колоннами, смотрела с высокого берега, как осенние деревья роняют листья в реку, и понимала: все готова она пережить заново, даже… даже то, что произошло с нею, когда гаубица попала прямой наводкой в палатку медсестер в деревне Зимари, только бы и другое пережить тоже – мерзлую багровую клюкву, протянутую ей на ладони, и обращенный на нее взгляд у Лукоморья, и дуб уединенный, на который они смотрели вдвоем…
Все это кончилось вместе с войной. Зина чувствовала тоску и отчаяние, и ни красота осеннего парка, ни белизна ротонды, ни чистый блеск широкой реки не были ее душе подмогой.
Неизвестно, сколько времени пребывала бы она в таком состоянии, если бы не насущная необходимость устраиваться на работу. Продуктовые карточки-то никто не отменял и тунеядствовать никому не позволено, а настроения свои можешь в свободное время перебирать, как фотоснимки.
Через две недели после возвращения Зина устроилась медсестрой в областную больницу, в хирургию. Пустые мысли от этого сразу прекратились, потому что она стала уставать хоть и не так сильно, как на фронте, но достаточно: работа есть работа. Однако на душе у нее легче не стало, и с этим ничего нельзя было поделать, не помогала даже усталость. Вроде бы на кровать валилась как сноп, но через два-три часа просыпалась: видения войны вставали в ее сознании так ясно, будто она и не засыпала вовсе.