Женщины его жизни
Шрифт:
– Какая красивая сказка, – сказала Карин вновь повеселевшим голосом.
– Если бы бедняки не рассказывали себе такие сказки, они все давно бы умерли. – Розалия была польщена тем, что образованная подруга ценит ее мнение. – По телевизору рассказывают сказки, – продолжала она. – Смотришь рекламу и мечтаешь. Читаешь книгу и ищешь в ней надежду. Меня пугает жестокость, – опять она была на грани слез.
– Не принимай все так близко к сердцу, – мягко сказала Карин.
– Я бы хотела жить беззаботно, как в мультиках, – она яростно впилась зубами в яблоко. – Но
Карин молчала: ей нечего было возразить, в глубине души она была согласна с маленькой неаполитанкой.
Когда подали кофе, она почувствовала на себе взгляд Бруно, повернулась к нему, и их глаза встретились.
– Как поживаешь? – спросил он, будто только что заметил ее присутствие. Бруно был опечален и не скрывал этого.
Ее охватило не передаваемое словами чувство, не имевшее, впрочем, ничего общего с любовью или восхищением.
– Как заключенный в тюрьме, – прямо сказала она.
Кламмер встал из-за стола.
– Пойду прилягу на полчасика, – объявил он.
Хашетт ретировался под предлогом приведения в порядок каких-то бумаг. Паоло Бранкати, хорошо знавший Бруно и умевший улавливать перемены настроения своей помощницы, даже не стал искать предлогов, чтобы покинуть поле боя. Розалия инстинктивно почувствовала приближение бури.
– Я пройдусь по парку, – попрощалась она, – с вашего разрешения.
Только Кало невозмутимо продолжал сидеть, уставившись в газету и грызя неизменный лакричный корешок.
Ни Карин, ни Барону его присутствие было не нужно, но они обошли препятствие, перейдя на немецкий.
Великан почувствовал себя обиженным. Тридцать восемь лет назад Аннализа и Филип говорили по-английски, а теперь, когда он выучился понимать английский, Карин и Бруно исключили его из своей компании, заговорив по-немецки.
– Прости, что я не уделил тебе внимания, – начал Бруно.
– При сложившихся обстоятельствах в этом нет нужды, – отрезала она.
– В каком смысле? – удивился Барон. Он ожидал понимания, участия, а вместо этого обнаружил, что она пребывает в каком-то озлобленном состоянии духа.
– В том смысле, – пояснила Карин, – что объективно не существует никаких веских причин к тому, чтобы ты обращался со мной иначе, чем с остальными.
Лицо Бруно вспыхнуло гневом, в его серых глазах сверкнула молния.
– Разве между нами ничего особенного не произошло?
Кало, прячась за газетой, ничего не понимал, но обо всем догадывался.
– Вот именно, – она гневно повернулась к нему, рыжие волосы всколыхнулись и вспыхнули, словно подожженные солнечным лучом, пробравшимся сквозь притворенные ставни.
Сделав над собой усилие, Карин попыталась прогнать воспоминание о том, что произошло на «Трилистнике»: белоснежные ландыши и голубые незабудки, плавающие в плоских серебряных чашах, платье от Валентино, сережки с висячими барочными жемчужинами.
– А я-то думал, ты можешь
– Ты ищешь утешения в нежных объятиях? – Никогда еще она не была так хороша, так привлекательна, так желанна, как в эту минуту. – Тебе, наверное, хотелось бы, чтобы я в твою честь надела наряд от Валентино, который ты столь любезно мне подарил? Нет, спасибо.
– Но почему? – Он был в полном замешательстве.
– Потому что потому, – ответила она теми же словами, что он сказал ей тогда на яхте. – «Если мы будем тратить время в поисках ответов на подобные вопросы, у нас его не останется, чтобы жить». Помнишь?
Бруно помнил все.
– Что же тебя так обидело? – терпеливо спросил он.
– Ложь, Бруно. – Она была все той же женщиной, движимой желанием жить и любить, но этот человек, одна мысль о котором еще несколько дней назад кружила ей голову, теперь вызывал у нее живейшую неприязнь. – Оскорбительная ложь. Впрочем, она другой и не бывает.
– Я должен был тебе признаться, что женат?
– В этом не было необходимости, – холодно отрезала она, – просто можно было вести себя, как подобает мужчине.
Ни разу в жизни Бруно не ударил ни одной женщины, но в эту минуту ему пришлось совершить настоящее насилие над собой, чтобы удержаться от пощечины, в которой потом пришлось бы горько раскаиваться.
– Да как ты смеешь? – вскипел он. – Кто ты такая, в конце концов?
– Просто женщина, не готовая принять тебя в роли безутешного вдовца, – безжалостно продолжала Карин. – Просто женщина, не желающая раскрыть объятия и сказать: «Приди, поплачь на моем плече».
– Ты могла бы хоть не оскорблять память о Маари! – воскликнул он, вскакивая на ноги.
– У меня ничего подобного и в мыслях не было, – сурово остановила она его, – и ты это прекрасно знаешь. Иначе тебе незачем было бы приходить в ярость. Я испытываю только сострадание к этой несчастной, которая умерла, чтобы спасти тебе жизнь.
– Что ты хочешь этим сказать?
– Хочу сказать, что ты не заслуживаешь такой преданности. – Карин была неумолима. – Я тебя не упрекаю за то, что ты любил другую, за то, что был женат и имел сына, но я никогда не прощу, что ты ухаживал за мной как за единственной женщиной на свете. Я не могу осуждать тебя или отпускать тебе грехи, но имею право высказать свое мнение.
– Дурацкое мнение, не основанное на фактах, – гневно возразил он.
– Довольно, мистер Брайан, – отрезала Карин. – Вы знаете женщин только с горизонтальной стороны, как-то раз я вам уже об этом говорила. Это ваша философия: видеть жизнь в горизонтальном положении. Вы циник, мистер Брайан. Я могла бы принять вас и таким, но вот лжецов я не выношу.
– Можешь возвращаться туда, откуда пришла, – Бруно обжег ее испепеляющим взглядом, стараясь сохранить непроницаемое выражение. Что толку спорить с этой самонадеянной маленькой мещаночкой, изрекающей моральные истины, зачем тратить на нее свое время и внимание, зачем отдавать ей свою любовь? – Дверь открыта. Скатертью дорожка.