Женский чеченский дневник
Шрифт:
Наташа курила у окна своей маленькой комнаты. В трениках, с полотенцем на голове. Можно открыть форточку и выдохнуть в него струю дыма. Можно курить. Можно вот так стоять у окна с чистой головой и ничего не бояться. Ее не было около месяца. Она явилась и запылилась, но соседке не интересно, где она была, что видела. Ее интересует только одно – муж и отбивные.
Наташа открыла форточку, вдохнула сухой морозный воздух. Эмоции – свои и чужие – в ней успокоились, будто затянулись тонкой корочкой льда. Пенка осела, скоро содержимое ее сосуда окончательно замерзнет и превратится в один неподвижный кусок льда. Вот он секрет выздоровления – если рана не
Звонок в дверь. Пришел муж. Соседка встретила его без молоточков. Жизнь за стенкой шла своим чередом – мыло, чистое полотенце, отбивные. Замерзая у открытой форточки, Наташа думала о том, что соседка была права, когда не спросила. Зачем ей знать? Зачем впускать в себя то, что может нарушить течение ее спокойной, всегда одинаковой жизни? Содержимое своего сосуда нужно носить только в себе. А когда наступит лето и растопит его, нужно стараться не расплескать его по общей кухне.
Пора бы уже понять – никаких переворотов не будет. Из третьей поездки она привезла в Москву село Самашки. Там кадры смотрели на нее с каждого двора, выглядывали из каждого дома. Середина апреля снова развезла землю в жидкую грязь. Наташа приехала вместе с Косовым – на переговоры. Теперь село было открыто после зачистки, случившейся в апреле девяносто пятого. В течение этих двух дней село было закрыто для врачей и журналистов. Впрочем, никто туда и не рвался. Самашки вообще как-то скомкали полоску истории войны. Можно было пройтись по ней утюгом молчания – не писать, не говорить и сделать вид, будто ничего не было. У журналистов есть такая поговорка: «Меня там не было, значит, и события не было». Если событие не отснять, не записать и не показать, то его нет, – в другом городе, в другой стране, куда не дотягиваются языки рассказчиков, а слухи не доползают, никто ничего не узнает. Утюг прошелся по Самашкам.
Над селом собрался туман. Густой, как козье молоко. Его можно было зачерпнуть миской и пить. Они въехали туда, где начинался параллельный мир. Как в фантастических рассказах, туман готов был вот-вот расступиться и открыть что-то незнакомое, нереальное, неспособное прижиться даже в воображении. Выйдя из машины, Наташа захотела поскорее отсюда убраться – ничего не снимать, не видеть, не знать. Как будто из-под земли поднималась волна инфразвука. Ухо не могло уловить ее низких частот, но нервы дергались, передавая вибрацию всем органам.
С Косовым они вошли в дом. Мужчина с большими оттопыренными ушами провел их в центральную комнату, похожую на все комнаты для гостей во всех чеченских домах – ковер на полу, диван, кресла, искусственные цветы в высокой вазе. Отхлебывая горячий крепкий чай, хозяин дома и Косов говорили о перемирии.
– Мы просим два дня... Два, – сказал Косов, растопырив два пальца. Два – показал он человеку с большими ушами. Два и не больше.
Косов не сводил с его лица тяжелого взгляда. Хозяин дома глубоко вздохнул и помолчал, задержав дыхание. И по мере того как его молчание удлинялось, тяжелел взгляд Косова.
– Нам тоже своих нужно вывезти... – наконец сказал он.
– Как вас зовут? – спросила Наташа его, когда он снова замолчал, отставив чашку и обхватив рукой колено. Она не знала, что они обсуждают, кто просит два дня и кого нужно вывозить этому человеку с ушами. Она не писала статей, и ей была не нужна лишняя информация – меньше знаешь, крепче спишь.
– Называй меня любым именем... – ответил он.
– Значит, и сфотографировать вас нельзя?
– Конечно же нет...
– Тогда вы тут переговаривайтесь,
– Иди... – Хозяин дома разговаривал короткими фразами.
Кадров было много, но она сняла только дохлых коров у загона. Лежа вповалку на земле, они составляли неплохую композицию. Убитые коровы – визитная карточка чеченской войны. Животные часто погибали от снаряда или разрыва сердца – в отличие от людей никак не могли привыкнуть к свинцовому свисту.
«Зачистка» – это от слова «чистый», думала Наташа, возвращаясь назад. Зачем называть «зачисткой» то, после чего остается столько грязи?
Она разулась на крыльце и вошла в дом.
– Почему вы не убираете дохлых коров? – спросила она человека с ушами, входя в большую комнату, после холодного пола ступая на мягкий ковер.
– Кто сделал, тот пусть и убирает, – по-прежнему коротко ответил он.
Через полчаса они покинули Самашки – Косов вернулся в Назрань, Наташа отправилась в Ведено. В начале девяносто пятого в селе ждали обстрела, но весна началась раньше.
– Наташа, куда собралась? – остановил ее Асланбек Большой на сельской дороге.
Птицы пели. Хотелось снимать на цветную пленку. Боевик стоял перед ней большой, в полном обмундировании, улыбался, и луч солнца отблескивал от его золотых зубов.
– Да так, гуляю...
– В госпитале еще не была?
– Нет.
– Сходи. Туда нового пленного привезли. Мы после боя ходили, их добивали, – начал Асланбек. – Он раненый был, мы его застрелили. Идем обратно, а он еще живой. Мы подумали, Аллах не хочет, чтобы он умирал, и забрали его с собой. Он там – в госпитале. Иди, спроси у него адрес матери. Нам он не дает.
Наташа развернулась и пошла к госпиталю. Она и раньше знала, чем занимаются боевики, но никогда не видела их в действии. Возвращаясь домой, большинство из них становилось просто людьми в камуфляже, всегда готовыми оказать журналисту услугу.
Она вошла в госпиталь и, ожидая врача, который покажет ей палату с русским пленным, сняла один из своих самых любимых кадров. Позже он будет напечатан в «Огоньке» и станет одним из документальных свидетельств той войны.
Наташа сняла Чеченскую Мадонну с обгоревшим младенцем на руках. Мадонна смотрела в Наташин объектив большими коровьими глазами, в которых была скрыта тайна. Одета она была в ситцевое платье. Мадонна плохо говорила по-русски. В глазах ее Наташа заметила какое-то тупое всепрощение, как у коровы, которую любимая хозяйка, вздыхая и похлопывая по крупу, ведет к мяснику. Сама она никогда не понимала, зачем подставлять вторую щеку вместо того, чтобы боднуть в живот, и способность прощать при том, что обидевший прощения не просил, казалась ей тайной. Непостижимой.
Младенец Мадонны на фотографии вышел пятнистым и черно-белым – широкие лоскуты кожи были сняты с его головы, с ног, со спины, с рук – от пальцев до локтей. Мадонна положила его на кровать – он спал, усыпленный снотворным. Это была девочка. Мадонна присела рядом, сняла с головы платок, жесткие волосы рассыпались до пояса. Наташа обошла кровать, чтобы снять женщину со спины. Сзади ее платье было разорвано, а белая кожа – покрыта черными крапинками, прижженными начинкой снарядов.
В палате их было много – женщин с детьми и старух. Все они молча или вслух смотрели в Наташин объектив со своих железных кроватей, но снимок с Мадонной вышел самым лучшим. В нем все совпало – и свет, и тени, и фон – бледная облупившаяся стена палаты.