Жестокая конфузия царя Петра
Шрифт:
Подошли к острову. Он был наибольшим, а может, это только казалось. Пётр маневрировал парусом, обнаруживая и ловкость и навык. Наконец бот уткнулся в небольшой заливчик. Царь проворно выскочил на берег и, натужившись, подтянул бот. А потом самолично принимал на руки повизгивающих девиц и робевших дам и помогал сойти неловким министрам.
Островок оказался необитаем и вполне приспособлен для пикников. Рослые деревья стражею окружали его со всех сторон. А в центре, словно бы нарочито устроенная, лежала зелёная лужайка, представлявшая об эту пору сплошной цветущий ковёр. Зайцы прыскали в разные стороны прямо из-под ног, их было множество, и, как видно, они чувствовали себя здесь
Пётр вёл себя совершенно не по-царски: вприпрыжку гонялся за зайцами, потом легко приподнял Екатерину и, не внимая протестам, опустил её в цветущий ковёр и сам прилёг рядом. Он блаженствовал ровно отрок и не испытывал никакого стеснения.
Вокруг были свои, привыкшие к простецким, а порой и озорным выходкам своего повелителя. А потому не удивлялись и не конфузились. Однако мало кто из них осмеливался давать волю своим чувствам. Даже царицыны боярышни вели себя чинно. Но в конце концов царь их расшевелил. И девицы, подхватив юбки, принялись гоняться друг за дружкой.
— Человек остаётся человеком даже взошед на самую вершину власти, — вполголоса произнёс Шафиров, обращаясь к Головкину.
— Да, ежели он и в самом деле человек, — отозвался Гаврила Иванович.
Говоря это, он думал не о царе, а о себе. Гаврила Иванович был человек непростой и с самомнением. Порой самомнение брало верх, и тогда он бывал непомерно важен. В такие минуты Пётр над ним подтрунивал, и Головкин сникал, даже опасался, не лишил бы царь его канцлерства.
— Почаще гляди на себя в зеркало, — наставлял его Пётр. — Что изнутри в тебе деется, то в наружности отражается.
Головкин глядел в зеркало и видел в нём рыцаря Печального Образа, то есть Дон Кихота ликом. Канцлер был человек начитанный, в библиотеке его был немецкий перевод романа испанского сочинителя Сервантеса. Будучи в Берлине, он приобрёл эту книгу, и так как то посещение было весьма памятно ему по причине Пожалования его величеством королём Фридрихом прусским редкого ордена Великодушия, то роман тот он прочёл с великой прилежностью. Что сказать? Он чувствовал себя рыцарем великодушия и потому с особой гордостью нацеплял на себя золотой крест с голубой эмалью, увенчанный курфюршеской шляпой, с надписью: «Ля женерозите». Самомнение, однако, первенствовало, а великодушие убывало и убывало. Тощий, длинный и нескладный, Головкин становился желчным, завистливым скупцом. Тем не менее царь ценил его за здравый смысл и таковые же советы, почитая желчность канцлера полезной.
Гаврила Иванович и в царе видел многие недостатки, но благоразумно помалкивал, хотя его повелитель не прятал ни своих достоинств, ни своих недостатков.
— Прост наш государь, чрезмерно прост, — бормотал он сейчас, глядя на царские вольности. — Мыслимое ли дело оказывать себя среди вельможных особ в плотницком деле либо в кувыркании. Всё ж таки царь всея Руси...
— Человек, — отозвался Шафиров. Он глядел на царя с умилением и обожанием, хотя и побаивался его. Эти его чувства можно было понять: Пётр был благодетель его семейства. Он, можно сказать, вытащил батюшку и его из грязи — из лавочных сидельцев — если не в князи, то в бароны. Такое при любом царствовании было немыслимо, ежели принять во внимание иудейское происхождение Шафировых. Однако же царя Петра занимало более всего не происхождение, а умение, способности, познания, преданность делу...
— Да-с, человек, и это допрежь всего, — повторил Пётр Павлович.
Он было взялся развивать свою мысль, но царь внезапно поднялся, давая знак к отплытию, и они отправились в обратный путь.
Приём следовал за приёмом, званый обед за обедом. На свидание с царём прибывали
— Помер в младых летах, — скорбно наклонив голову, печалился Головкин. — В возрасте Христа, тридцати трёх лет.
— Бог прибрал, — односложно констатировал князь Ракоци. Он-то вовсе не предавался скорби. Смерть Иосифа оживила надежды на перемены к лучшему и в его положении, и в положении восставших венгров.
Пётр угадал мысли Ракоци — это было несложно — и как бы между прочим заметил:
— Сильно опасаюсь, князь, что положение ваше не изменится: у покойного цесаря сердитые наследники.
Разговор этот вёлся за обедом в апартаментах царя. После этой реплики Петра за столом воцарилось молчание. Обмысливали последствия смерти Иосифа. Многое могло перемениться в мире, и прежде всего в войне за испанское наследство, которая тянулась более десяти лет. Покойный император был главным ненавистником венгров, ибо боялся потерять венгерскую корону, возложенную на него отцом в одиннадцатилетнем возрасте. Пётр же надеялся, что преемник Иосифа ужесточит свою турецкую политику. Пока что в начавшейся войне у него практически не было союзников, хотя Оттоманская империя была вековечным врагом европейских народов. Август? О, это ветреник, а не союзник. Пётр хотел вдохнуть в него хоть сколько-нибудь решимости: султан в союзе с Карлом представлял прямую угрозу его владениям, оба они могли согнать его с престола.
Мысли эти были досадительны. Он был намерен вытрясти из Августа обещание помощи, как бы он ни увёртывался, как бы ни ускользал. Хоть бы двадцать тысяч солдат выставил — всё благо. Потому и оттягивал свой отъезд из Яворова: полагал, что Август усовестится и ответит на его призывы.
Август, однако, не усовестился и прислал объявить, что в Яворов не прибудет, а о месте свидания известит особо.
Пётр поначалу взъярился, а потом неожиданно утих. Он останется в Яворове и станет ходить под парусом — эка благодать — до той поры, когда король не соизволит позвать его.
Худой союзник, худой. Но, увы, иных нету. Датский король Фердинанд не лучше. Остальные тайно враждебны, явно же дружелюбны — всё-таки его опасаются. Он бы предпочёл, чтобы было наоборот, а то так и не ведаешь, какие козни строит король Солнце, либо римский цесарь, либо Анна, королева английская...
О кознях всё равно доносят — конфиденты и благожелатели, тайное становится явным. Слава Богу, в доношениях такого рода недостатка нету: в доброхотных ли, в купленных — всё едино.
Князь Радзивилл, гетман Сенявский, князь Ракоци и иные вельможи любили сладко есть и сладко спать, а потому вставали поздно. И добро. Он, Пётр, уже в четыре утра, когда белёсая полоса только обозначалась на востоке, был уже на ногах.
Брал с собою двух денщиков — царица почивала на своей половине. В парке шли отчаянные турниры соловьёв. От воды тянуло запахами водорослей, рыбы, она чуть светлела, пробуждаясь вместе с утром.
Пётр ставил парус, а потом по его команде денщики отталкивали бот, и вот уже утренний ветер раздувал брезентовое полотнище, и бот ходко устремлялся вперёд, к дальним пределам.
Один, один! И парус, выгнувший грудь, и озеро, кажущееся безбрежным, и солнце, ещё прячущееся где-то за горизонтом, — всё для него одного. И нет любопытствующих, вечно чего-то ожидающих глаз, которые сопровождают его во всё время странствий. Быть одному среди природы, среди её возвышающей тишины — не есть ли в этом великая милость и столь же великая истина?!