Жилище Шума
Шрифт:
Ступи в круг, очерченный стенами, и тебя уже не страшит Лесное море, уходящее за горизонт. И Степь, лежащая далеко к югу, но тянувшая свои щупальца во все стороны, тревожащая набегами селения, не причинит зла.
В ярмарочный день в Искону стекался люд со всей округи. Из селений близких и дальних в ее распахнутые ворота вкатывались вереницы саней, груженых соболями, медом да зерном. Будь ты пеший или конный, здесь тебе всегда рады; посети корчму, выпей славного пива; купи на ярмарке детишкам леденцов; весь доход, полученный купцами, торговцами и корчмарями, облагался оброком, золото текло в княжью казну рекой.
– Эй,
Улля, квасящая сапогами в подледеневшей снежной жиже, обернулась.
– Вы мне?
– Садись к нам,– закивала женщина, похлопала ладонью рядом с собой, – и в город шибче попадешь, и ноги не промочишь. Глянь, какая сляклость. Уж лучше бы мороз!
Улля, пожала плечами и прыгнула в сани. Небось от ее веса кобыле тяжелей не станет. Женщина сняла с себя шубу и накинула на плечи девушке.
– А вы, – запротестовала та, – застудитесь ведь.
– Да я-то что, – ответила женщина, – а ты пока шла, согревалась, а сейчас, когда сидишь, просквозит и сляжешь. Меня зовут Алевтиной. А это сынок мой Данила. Мы с Дубковского рядка едем. А ты?
Улле вовсе не хотелось отвечать на расспросы. По правде говоря, ей, укрытой двумя шубами захотелось просто уснуть, и чтоб никто не беспокоил.
– Меня Улля зовут. Из деревни Липки иду.
– А зачем в Северные ворота пошла, – удивился Данила, – ведь с Липок ближе в Южные.
– Заплутала, – пожала плечами Улля, – я первый раз в Исконе.
– А мы с Данилой каждую ярманку сюда катаемся. Мы сукно везем. У нас в Дубковском рядку такое сукно делают – загляденье. А вот скажи, как же тебя угораздило в мужской-то шапке из дому выйти? Аль у вас там, в Липках, уж и стыд позабыли? Так скоро дойдет, что бабы мужские порты станут таскать, а мужики бабьи юбки!
Они проезжали мимо путников, бредущих по растоптанной грязи, кому не повезло оказаться верхом или в санях, и Улле стало их жаль. До города уж было рукой подать, но хоть малый остаток пути проделать с удобством, дорогого стоит.
– А наши дубковские вон еще едут, – не переставая говорила Алевтина, и под ее убаюкивающий женский стрекот Улля заклевала носом, – брат с дочками, они помладше мово Данилы будут, по десять весен всего. Ему-то, проказнику, шестнадцать. Он в Исконе уже столько раз бывал, а малявки не видали града.
Молчаливый Данила вдруг оживился, аж привстал на облучке.
– Гляди, матушка, вон уж ворота видать! А кто там у ворот?
Улля, завернувшаяся в Алевтинину шубу с головой, высунула наружу нос, посмотреть. Около ворот творилось что-то неописуемое. На вытоптанной площадке столпился народ, во всю глотку гоготали мужики. В центре образованного зеваками круга выплясывали несколько человек, разодетых в цветастые рубахи. Хоть морозец был знатный, но этим ребятам было жарко. Один выделывал кренделя и пел, а остальные играли. Кто-то бил в бубен, а кто-то наигрывал на жалейке потешные мелодии.
Я работы не боюсь, я ведь очень смелый,
Если правый бок устанет, повернусь на левый.
– Вот народ, – проворчала Алевтина, – работать не хотят, все им веселушки подавай. И поют про то же.
– А это кто? – спросила девушка.
– Да скоморохи народ потешают.
– Матушка, можно я посмотрю? Давай остановимся, – сказал Данила.
– Нечего там смотреть, – проворчала Алевтина.
А скоморохи начали петь новое:
Не пускает меня мать
Выйти с милой погулять,
Сигану тогда в окно,
К милой выйду все равно.
– А, по-моему, весело, – сказала Улля.
– Сынок мой дурень, и ты туда же!
Тот, что пел, подпрыгнул, встал на руки и, продолжая голосить, пошел на руках по кругу, выделывая в воздухе кренделя ногами.
Миновали ворота, оставив позади скоморохов, въехали в Посад. Данила смеялся до упаду, а мать только хмурилась. С неба срывались мягкие клочки, похожие на шерсть белой собаки, и Улля, впервые за долгое время улыбнулась.
Сани чуть не сшибли с ног двух мужиков, в обнимку вышедших из корчмы, те перебрав с пивом, порядочно окосели.
– Куда прете? – рявкнул на них парень, натянув вожжи. Мужики, костеря дубковского недоросля, на чем свет стоит, подались в сторону.
– Так, а чего ты? Без котомки шла? – заинтересовалась Алевтина.
– Потеряла, – отвечала Улля.
– Не юродивая ты, часом? В мужской шапке, без котомки, и кто тебя такую в город отпустил? Если хочешь, оставайся с нами. Мы у свекровушки моей остановимся. Свекровь моя, Прасковья Филипповна, в Посаде живет, в Плотницком конце, от торга недалече. Всех честь честью устроит на ночлег, и тебе места хватит.
– Вы ж меня совсем не знаете, – удивилась Улля.
– Если задумаешь скрасть чего, имей в виду, в Исконе с ворами разговор короткий, – сразу предупредила Алевтина, – да вижу, что ты не из таковских, поэтому и зову. Но не задарма. У Прасковьи Филипповны нашей будешь полы мести.
– Ладно, хорошо.
Улля выпросталась из-под чужой шубы, и глазам ее предстал торг во всем его многообразии. Бессчетное множество лотков, на которых торговали всем, чего только душа пожелает. И сукном, и тканями, и мехами соболиными, даже волчьими шкурами, всякими побрякушками, бусами из камней, коим названия Улля не знала. Тут же, рядом, стояло саней без счета, с них торговали воском и медом, и тканями холщовыми. Работники вожгались с мешками, обильно поливая друг друга отборнейшей бранью. А в отдалении, дородный лоточник захваливал перепечки и шанежки, своим чудесным ароматом понукающие желудок петь. Все вокруг галдели, орали, торговались; непривычной к городу молодой девушке это оказалось в диковинку.
Алевтинин брат был мужик здоровый, на три головы выше Улли, а ведь она не считала себя низкорослой.
– Припозднились мы, Алевтина, – сказал он сестре, – это все Рагнеда, то хочу ехать, то не хочу. С дедом ее оставил.
– В ее положении это нормально.
– Да знаю я. А ты кто? – спросил он, приметив незнакомку.
– Это Улля. Из липковских, мы ее на дороге подобрали, – отвечала Алевтина.
– На дороге, говоришь? – подозрительно поглядел на девушку Данилин дядька и представился Порфирием. Отвернулся и прошептал в Алевтинино ухо, – на дороге нынче много кто ходит. Всех подряд подбирать, себе дороже выйдет.