Жители ноосферы
Шрифт:
Я и восстанавливалась — пристрастилась в свободные часы гулять по Воронежу соло, а то и уезжать на автобусе или электричке в небольшие городки и там избывать свое первое горе с собой… и с прабабкой Стефанией. Строгие прабабкины глаза смотрели на меня откуда-то вроде извне, я ощущала их придирчивый взгляд и вертела головой во все стороны, но старуха словно перемещалась так, чтобы меня видеть, а мне не показываться. Поскольку образ ее был мною разучен, как гамма, я не сомневалась: при таком взгляде у прабабки нахмурены темные клочкастые брови и четко вырезанные лиловые губы сложены эдаким судочком — для поучения. Голос ее раздавался в моем прокуренном мозгу: «…Повторяй из молитвы оптинских старцев — „И научи меня каяться, молиться, верить, надеяться, терпеть, прощать, благодарить
«Не могу простить, ба!» — плакал кто-то во мне — слабый, обиженный.
«Мало ли, что не можешь — отпусти ему грех через „Не могу!“, а то он к тебе прилипнет! Нужен ли тебе этот крест?»
Ох, какие длинные диалоги мы с прабабкой Стефанией вели! — а внешне я оставалась бесстрастной. Стояла горгульей на мосту через Дон — было у меня там любимое местечко, — курила, меланхолично выпускала окурки из пальцев и следила, как они уплывают. Могла замереть на час, два, три… Люди иногда косились на мою неподвижную фигуру. Раз милиционер козырнул, вероятно, решив, что видит потенциальную самоубийцу. Я предъявила ему документы и доходчиво разъяснила, что задумалась над очередным материалом. И добавила еще: «Не дождетесь, товарищ сержант!».
Интересно сравнить — к тому времени и ты уже стал сержантом юстиции? Или это случилось позже?
Но, кстати, простить первого мужчину я так и не смогла. Пошла на компромисс с собою — почти позабыла кречета с лисьей повадкой.
Таким вот образом, Илюшенька, довожу до твоего сведения, Инна Степнова и дожила почти до тридцати лет, не испортив паспорт штампом о регистрации брака.
Те, кого я любила, принимая безоговорочно, как данность, и разрывая себя между сердечной тягой и душевной склонностью (журналистикой), от такого отношения терялись. Либо быстро шарахались прочь, либо пытались садиться на тонкую, но несгибаемую женскую шею. А я никого за фалды не ловила. А кто наглел — тех и сама гнала от себя. Выглядели мои расставания легкими и лихими. Вероятно, на эту же легкость ты, Илья, и сделал ставку? Но, во-первых, сейчас мне уже тридцать семь, а тогда было двадцать пять, двадцать семь, двадцать девять… ресурсы еще не все выработаны… А во-вторых, лишь каменные скифские боги знали, чего эта фривольность разбега в разные стороны стоила степному воину Инне! И лишь темноглазая Казанская Богоматерь да седая старуха Стефания Александровна слышали ночами: «Господи, прости, спаси и помилуй раба Твоего (имярек)!..»
Но никак ты не можешь обойти то, о чем тошно говорить. Извини за мою лирическую вольность. Я слушаю только тебя. Я настроена на твою волну. Я на нее настроена была еще до встречи под забором.
История социальной реализации старшего сержанта МВД Ильи Шитова грустна. Карьерный рост его нельзя сказать что замедлился — он и не начинался. Как работа Шитова началась с охраны объектов, — а куда еще, скажите на милость, пристроить безнадежного гуманитария, хоть тесть и щеголял полковничьими погонами?! — так и продолжалась. Однокашники лезли через головы, садились на места следаков, в кресла начальников отделов, а Шитов выписывал пропуски тем, кто приходил к его бывшим институтским приятелям… Илья, ты зубами скрипел даже по прошествии десяти лет, но сам того скрежета не слышал. И я гладила тебя по голове и шептала, что люблю тебя, — я бы и сейчас то же самое повторила, но во рту у меня кляп, а на шее петля…
Но твоя охранная деятельность стала нам на руку. Вот когда ты дежурил сутками в областной прокуратуре… Рожи, рожи, рожи, кто вверх по лестнице, кто вниз, — паспорта, пропуски, временные пропуски, ты не мог уже глядеть в лица входящим… Ты, не глядя на прибывшего, занес на бумажку фамилию «Степнова» и только тогда поднял голову. Ты обалдел, да? Не школьница в торчащем переднике, не студентка с тяжелой сумкой — высокая, броская, умело подрисованная, знающая себе цену фифа. По лицу абсолютно невозможно понять, счастлива ли она, свободна, довольна ли жизнью. Максимум, на что фифа способна —
Диалог наш занесен на скрижали моей памяти огненными буквами.
— По лицу тебя и не узнаешь.
— Это комплимент? — прищурила я глазищи — очень надеюсь, они были полны льда, точно бокалы для коктейля.
— Будто сама не знаешь…
— Мне нужен зампрокурора.
— Серьезный мужик, — оценил ты.
— Да и дело серьезное. Попытка продать ребенка на органы, — случалось и такое в нашей замшелой Березани, и мне было чертовски приятно щелкнуть тебя по носу своей нынешней крутизной да вязкостью.
А ты подставил мне нос:
— Ты, что ли, про это пишешь?
— Я. Кому ж еще? — ох, с какой небрежностью бросила я эту кодовую фразу!
Ты даже дернулся. И решился возразить что-то о мужских играх, куда не следует допускать даже таких красивых и отвязных теток, чтобы поберечь их редкостное поголовье.
— Дело уж больно не женское.
— По-моему, у нас в стране все дела женские… Особенно серьезные, уголовные. Это мое личное мнение, и оно не касается присутствующих…
Но ведь тебе достало ума пригласить «Забегай еще!» и сразу набросать график своих дежурств! Полагаешь, случайно нужные мне следаки раскалывались на интервью в твои выходы?
Мы с тобой, Илья, знали толк в истории, литературе, философии, кинематографе, бардовских песнях, анекдотах, исторических анекдотах, городских сплетнях и последних новостях. И всякий раз, как я приносила свое величество в областную прокуратуру за комментариями по уголовным делам (а они в середине девяностых плодились взбесившимися кролями!), мы зацеплялись языками. В дни дежурств иных охранников прокуратура меня не прельщала. Разговоры отнимали много времени, на меня порой шумели редакторы, что ушла и пропала, налицо десять строк, какие можно было и по телефону надыбать! — но мы оба констатировали с чувством глубокого удовлетворения, что нам удивительно легко общаться.
Ибо тогда это еще не называлось любовью, а было просто кайфовым состоянием рифмы душ. Я не хотела захомутать тебя, увести от твоей Светланы, но мне был приятен разговор о Кустурице, в середине которого ты внезапно опускал глаза, вспыхнувшие очень мужским огоньком!
А твой сбивчивый шепот, Илья, доказывал, что в семье общение дается все труднее. Ты не оправдывал упований на мужа, приличествующего для симпатичной, неглупой, в меру интеллигентной, домовитой и современной учительницы истории из школы-гимназии. Денег в дом — там пахло великолепно выдержанным мещанским уютом, от домашнего печенья до кондиционера для белья! — ты приносил едва ли не меньше жены. И брал на душу грех велик — часть зарплаты неизменно оставлял в книжных магазинах, а потом в интернет-кафе, когда эти дива доползли до Березани. И покупал не Маринину и не Дюморье, чтобы женушку порадовать — исторические познания приобретал, а от них практической ценности ни на грош! Ну кому нужен в середине девяностых годов звериного века этот… Грушевский, хохол придурковатый!.. Дочка странно скоро переняла от матери ироническое отношение к тебе… Господи, как же я благодарна Ленке, что она лезла к тебе на колени и спрашивала: «Папа Илья, а что такое гребенчатая культура?!». Ты объяснял. Ты привил моей дочери подростковое заболевание историей. В то же время прогулки или игры с родной дочерью из чистой радости превратились для тебя в подспудное напряжение.
Я стою у телефона с трубкой в руке, во рту у меня кляп, а на шее петля. А то бы я сама рассказала тебе о вечере твоего первого признания. Помнишь, я пританцовывала под лестницей прокуратуры, около твоей стойки, а ты недоумевал: чего веселиться-то? Разве можно так радоваться лишь оттого, что комментарии классные дали? Ты, видно, не догнал, что это был тактический маневр. А вот зачем я это делала, не хочешь спросить? Правильно, не спрашивай, я не отвечу, я тогда уже завязалась с Пашкой, и был этот Пашка горькой страстью моей жизни… Не ревнуй — в конце концов, он отец моей дочери! С тобой все было иначе. Все было честнее.