Живая земля
Шрифт:
Он вдруг вскочил и едва не выпрыгнул из халата: голый, дряблый, дрожащий призрак.
– А потом приходишь в себя. Господи, думаешь, я же с ума схожу! Кто я такой, чтоб решать чьи-то судьбы? Беспризорник, неуч, уголовник, таскатель балабаса! Кого я собираюсь накормить или отравить? Нет, я должен, обязан сидеть тихо, чтоб никто меня не видел и не слышал, молча, в какой-то норе потайной, с этим проклятым ящиком в обнимку, и убивать любого, кто посягнет, потому что власть отнимает веру в людей… Никого не подпускать! Хранить, пока силы есть, и ничего не делать, не притрагиваться… Ждать!
Денис посмотрел на зародыш. Поперечная борозда выглядела действительно как след огромного
– Да-да, – насмешливо сказал Глеб. – Смотри, малыш. Мне тоже было интересно. Вроде мертвое, черствое, а отвернешься – оно тебе шепчет… «Ты самый достойный, ты самый лучший, береги меня, храни меня, никому не отдавай… Жди… жди… жди…» Выйдешь отсюда, закроешь дверь – вдруг слышишь крик, или плач детский, или ничего не слышишь, но у тебя такое чувство, что беда случилась… Бегом бежишь, открываешь крышку – нет, все в порядке, оно на месте… И так – день за днем. Или в тронной сидишь, неделями, с бутылкой… Пойдем в тронную.
– Не хочу я в твою тронную, – сказал Денис.
Глеб захихикал.
– Я тоже не хочу. Но там отпускает. Сам поймешь. Пойдем.
Шаркая, он откинул тяжелую занавесь, жестом пригласил. В тронной было темно, за огромным стеклом переливалась огнями ночная Москва.
– Садись, – велел Глеб. – В кресло.
– Это трон? – осведомился Денис.
– Трон или не трон – потом разберешься, – сказал Глеб и повернулся к окну. – Смотри – видишь? Там, внизу, – люди. Много. Вон, гляди – огни погуще; это центр города. А там – темнота; значит, никто не живет. Там город заканчивается. В принципе, все ясно, да? Здесь их много – там их мало. Здесь, где ярко, – им, значит, хорошо. А там, где темно, – им плохо. Куда ты бросишь семя? Где для него почва? Конечно, там, где свет! Где людям хорошо. Тут и думать нечего. Бросаешь – и там, где было хорошо, становится плохо. Люди начинают шевелиться, двигаться, выживать и в конечном итоге становятся сильнее. Сначала они тебя проклинают, потом – спустя сто или двести лет – благодарят. Вот почему стебли выросли в Москве, а не на полуострове Ямал. Потому что сидел такой, как я или ты, и думал: где почва для семени? Где будем все менять? Там, где ничего не происходит, или там, где все бурлит? Разумеется, там, где все бурлит! В центре! Где люди, где светло, где тепло и сыто!
Кресло было твердым, неудобным.
– Ты хочешь сказать, что…
– Конечно, – сказал Глеб. – Грибница не сама выросла. Было семя, и был сеятель, он ждал, терпел, наблюдал и однажды запустил процесс…
Он сделал несколько шагов назад от стекла. Болезненно закашлялся, но овладел собой. Заговорил негромко, севшим низким голосом:
– Я, Глеб Студеникин, знаю, что сеятелем мне не быть. Не возьму на себя ответственность. Не могу. Не способен. Слишком слаб. Но зато я могу передать семя в руки более сильного и достойного…
Он протянул руку в направлении окна. Выстрел оглушил Дениса; стекло осыпалось, и в комнату ворвался ледяной ветер. Денис вцепился в подлокотники, уши заложило. Глеб отшвырнул пистолет. Его шатало, халат рвался с плеч, но он широко расставил тощие голые ноги, повернул к Денису лицо, закричал:
– Я сделал все, что мог! Продержался, сколько сил хватило! Совесть моя чиста. Я не бросил его в почву – это первое. Я не подпустил к нему гадов – это второе. Я нашел того, кому передать груз, – это третье… И самое главное! Ты – следующий, Денис.
Он пошел вперед. Денис вскочил, но не успел. Глеб раскинул руки, улыбнулся.
– Теперь ты, малыш! – крикнул он, и шагнул в черное пространство, и повторил, и конец фразы остался сзади и наверху, а начало вместе с Глебом Студеникиным полетело вперед и вниз, от света к праху, с холодного каменного уступа к живой земле.
– Ты – следующий.
Эпилог
Модест смотрел то на лицо Дениса, то на его руки, внимательно, почти нежно. Громко сопел. Кожа его зимой темнела, становилась цвета старой еловой хвои. Сегодня он был в рубахе. Недавно его вызывали в управу и деликатно попросили хотя бы зимой не ходить голым по пояс. Чтоб, значит, не смущать граждан.
– Везет тебе, Денис, – сказал он с завистью. – Я никогда не любил тонкую работу делать. А ты и кувалдой умеешь, и заплатку пришить мастер. Вон у тебя как ловко выходит. И иголки у тебя, и шильце, и суровье…
– Могу научить, – предложил Денис.
– Спасибо, – ответил Модест. – Но я тяжести люблю. Мне надо, чтоб позвоночник был под нагрузкой. Так доктор прописал. А ты лучше выбрось эту телогрейку и купи новую.
– Еще чего.
Модест ухмыльнулся.
– Сберегаешь сбереженное?
– Не в этом дело, – сказал Денис, вонзая иглу. – Я к ней привык, она по фигуре ушита. А новая будет месяц колом стоять. Кроме того, новые воняют жутко. Ватой лежалой, перепревшей…
Он встал, сунул руки в рукава, проверил, крепко ли вышло.
Вышло крепко.
– А главное, Модест… Я, знаешь, на двадцать втором году жизни догадался, что телогреечка штопаная – это самая для меня лучшая одежда. Шмотка номер один. И когда, Модест, я это понял – мне, знаешь, так весело сделалось, легко, просто… Как будто в жару пива холодного выпил. Ты зеленый человек, тебе одежда не нужна, тебе не понять.
– Объясни, – сказал Модест. – Может, пойму.
Денис засмеялся:
– Не обижайся. Конечно, ты все поймешь. Ты нас всех умнее. Я, Модест, много чем занимался, и там пробовал, и здесь, и деньги заколачивал, и часы бесплатные накапливал, и университет закончил, и кувалдой махал, и балабас таскал, и даже женился, но ничего в жизни пока не сделал. Понимаешь, да?
Модест кивнул:
– Конечно. Надо делать вещи.
– Не обязательно вещи. В смысле предметы. Но что-то такое… Может, это смешно… – Денис аккуратно повесил ватник на гвоздь, – но нет у меня морального права носить что-то, кроме штопаной телогрейки. Знаешь, как бывает: зайдешь стакан выпить, в тот же «Чайник», и видишь – сидит дядя, беспредельно крутой, одет, как министр, и поза у него, и взгляд, и манеры, и толстый лопатник кожаный, начинаешь с ним разговаривать – а он мудак полный. Лучше – наоборот, Модест. Лучше – наоборот… Вон, жена мне с первой зарплаты подарила тулупчик нагольный, с бобровым воротником, надел я его один раз – и снял. Я в этом бобровом воротнике – типичный разложенец… Какой-нибудь икорный спекулянт, или барыга подпольный, или валютчик с Тверской… Теперь я его раз в месяц надеваю. Когда мы с Таней в театр выбираемся.
– Как она, кстати?
– Нормально, – сказал Денис со специальной ленцой надежно женатого мужчины. – Тебе бы тоже надо подругу найти. Пора, брат.
Модест щелкнул языком в своей обычной манере и вздохнул:
– Не получается. Я тут с одной из наших переписывался, хорошая девка, девятнадцать лет, сто десять килограммов, цвет редкий, нежно-изумрудный, как мякоть у киви… Вроде была симпатия, интерес взаимный – а она возьми и корни пусти… В общем, ерунда получилась. Нынешние бабы странные. Ни в чем меры не знают. Или работают как безумные, или, наоборот, палец о палец не ударят… Разве ж можно в наше время меры не знать?