Живой Будда
Шрифт:
— Меня беспокоит лишь то, что я оставляю еще многое, — продолжает Рено. — Женщины, которыми я не обладал, книги, которые я не успел прочесть, страны, которые мне еще предстояло повидать, а сколько еще не отведано вина! (Он произносит свое «мне столько надо было сделать», как другие говорят: «Вот досада! Никогда эти скачки не заканчиваются так, чтобы можно было успеть на поезд!») Я всегда мечтал умереть с улыбкой на лице… А мне это не удается даже теперь, когда мне больше не больно и я спокоен. Для этого надо быть стариком! Когда у тебя все уже было,
— Я уверен, что вы поправитесь, — снова говорит Жали, — и для вас будет только полезно, что вы были на волоске от небытия, как это было порою с нами, когда мы мчались на «бугатти». Это помогает как можно раньше избавиться от страстей.
— Но я вовсе не хочу от них избавляться! — восклицает Рено. — Я потерял слишком много времени на то, чтобы разобраться в них. Теперь я хочу их испытать. Все остальное — путешествие на Луну. Сколько риска ради того, чтобы попасть на мертвое светило! Я ненавижу призрачность, неопределенность, иллюзорность! Долой привидения!
Он откинулся назад, совсем обессилев.
— Как можно раньше, Рено, как можно раньше! — говорит в ответ Жали, продолжая свою мысль и испугавшись этой агонии европейца, прикованного к жизни, к внешнему миру стальными скобами, которые вцепились в него так крепко, что поддаются лишь по одной, в ужасных муках. Он так и не понял того, что белый человек, хотя он и существо высшего порядка, никогда не сможет возвыситься над жизнью, потому что верует в нее.
Бронзовокожий Жали, позолоченный светом лампы, больше ничего не произносит. Но его неподвижное лицо настолько плоско, настолько непроницаемо для всякого внешнего проникновения, что взгляд Рено разбивается о него.
Поначалу Рено находил удовольствие в созерцании его лица — ему казалось, что от этого у него понижается температура, но понемногу от такого разглядывания он начал цепенеть: этот азиатский лик уж слишком успокаивал его, притягивал его к небытию, отнимал у него силы: и в то время как дух его еще бунтовал, его слабеющее тело уже соглашалось, уже было готово отречься. Присутствие Жали немного походило на присутствие кошки и было настолько умиротворяющим, что от его созерцания охватывала дрема. Рено почувствовал, что если он уступит этой дреме, он больше не проснется.
— Душевный покой, — кричит он, — нет!.. Ни за что!
Он дрожит. Он весь трясется. Входит сиделка. Это — блондинка с зелеными глазами, с телосложением стиля модерн, она похожа на тех очаровательных особ, которые управляют лифтами в «Сельфридже» [23] .
— Няня! — произносит Рено, пришедший в себя от этого явления белизны, озарившей всю палату. (Он называет ее «няней» нежно и тихо, как Джульетта.)
Он хочет доверить себя только ей — такой же белолицей, как он сам.
23
Крупнейший лондонский универсальный магазин.
— Сделайте
Жали удалился. Когда назавтра он снова пришел туда ранним утром (заря еще только занималась, и рассвет будоражили фабричные гудки, словно промышленность звонила к обедне), он узнал, что Рено скончался. Сиделка добавила, что он метался всю ночь.
Жали вспомнил про легенду о двух друзьях, которые вместе постигали учение Совершеннейшего: «Тот, кто первым достигнет высшего освобождения, подаст знак другому». И вот он ждет. Он слышит шум дождевых капель за окном палаты. Но никакого знака нет. Только одна тоска от этих западных зим, от этих туманов, от этих зажженных средь бела дня ламп. От того, что никогда не увидишь полуобнаженного крестьянина, ослепительного рисового поля… (Зато здесь он, по крайней мере, находится вдалеке от грохота — этого проклятья Запада.)
Никакого невидимого присутствия. Рено ушел навсегда. Он мертв! Что за фокус, такой поразительный всякий раз, этот переход от жизни к концу, хотя речь идет лишь о внешнем событии, когда в итоге мы теряем только нашу оболочку — как змеи оставляют на деревьях свою кожу.
Жали вспоминает, как царь богов Индра с обстоятельностью какого-нибудь профессора органической химии приветствовал приход Совершеннейшего к нирване: «Все составляющие на деле суть непрочны: формироваться и распадаться — такова их природа. Они возникают только для того, чтобы исчезнуть».
Комната Рено с круглой печной трубой, с его чемоданами и бельем (которое копится на диване, потому что его все еще приносит прачка — как все еще приходят по его адресу письма) опустела. Когда он лежал на койке там, в лечебнице, ему нельзя было дать и двадцати лет… При жизни огонь в глазах, крепко сжатые челюсти, словно у боксера, который собирается нанести удар, придавали ему веса и прибавляли возраста… А сейчас он лежит такой плоский под простыней… «Труп с впалыми боками» — так сказал сын шакьев, впервые встретившийся со Смертью…
Жали, окруженный слугами, весь день остается один в своей комнате, под одеялами, прячась, как змея. Неподвижный, как факир, он пристально смотрит на огонь. У него тяжело на сердце. Он больше не ходит в колледж. От этих туманов у него кашель. Как он любил своего французского брата! Того, кто его спас, освободил, кто поделился с ним своим опытом, кто учил его, но не по книгам, а своими рассказами, как это и надо делать с восточными людьми.
Он снова видит его в тот первый вечер своей свободы — склонившимся над капотом белой «бугатти»…