Живой Будда
Шрифт:
— Предлог? Я считал вас свободной — свободной, как сама Америка.
— Это потому, что вы не знаете Америки, Жали.
— Однако я хорошо помню, как в Карастре ваши миссионеры из Y.M.C.A. говорили, будто все в мире, что еще заковано в цепи, будет освобождено вашей страной!
— Жали! Раз вы такой всезнающий человек и умеете читать в душах, позвольте мне больше ничего не говорить…
— Из-за вас я уже ничего не знаю и ничего не умею, Розмари. Все кончено, злой демон Мара победил меня. Мне отказано в том, ради чего я всем пожертвовал: я наказан. Я одинок и беден, я оказался без родины и без любви.
Когда Жали говорил это в Париже, Розмари чувствовала, как ее переполняет восторг: всякая независимость исчезала, она полностью попадала под его
«You're so magnetic», «вы так притягательны», — привычно говорила она, поддаваясь его очарованию. Однако от ее тогдашнего стремления там, в Европе, побороть в себе предрассудки не осталось и следа. Теперь верх одержал американский конформизм. Сегодня она уже не восхищалась тем, что он идет один против всех: это внушало ей страх. Она не чувствовала в себе ни силы, ни даже желания защищать его. Почему? Еще накануне, когда Розмари узнала, что Жали вдруг появился в Нью-Йорке, она призналась самой себе, что боится показаться на публике в обществе цветного. Это был страх, исходивший из самих глубин ее расы. А что, если раскосые глаза Жали, бронзовый цвет лица и приплюснутый нос заставят окружающих принять его за китайца? А китаец в Соединенных Штатах — это почти то же, что негр! Она знала, что подобное экзотичное общество не подобает американской девушке. Розмари покраснела: сейчас ей стало стыдно перед ним за свой стыд, поскольку она сознавала, что это недостойно ее. Свойственное ей мужество потребовало немедленного выражения. Ей надо было во что бы то ни стало оправдаться в собственных глазах.
— Жду вас завтра, — непринужденно сказала она. — Мы непременно должны позавтракать вместе.
В этот миг она испытала потребность в некоем смирении, вроде омовения ног, в чем-то таком, что было бы пристойным для нее и в то же время вызывающим для света. И явно с вызовом, вместо того, чтобы выбрать небольшое скромное кабаре, где их никто бы не заметил, она сказала:
— Хотите, встретимся в час дня… например… «У Шерри»?
И эта встреча состоялась. Но все произошло почти так, как и предполагала Розмари.
Она приехала раньше условленного часа. Войдя в холл этого изысканного ресторана, она вызвала метрдотеля: ее гостем будет один джентльмен из Азии. Он только что прибыл в Нью-Йорк. Пусть их посадят в какой-нибудь укромный уголок, например, там, в глубине зала. Было бы желательно, чтобы этот молодой человек, когда придет, не сделался объектом внимания…
Сюда в эту пору обычно съезжаются тонкие гибкие прелестницы с Парк-Авеню, затянутые в шкуры пантер, с сердцами хищниц. Эти завтраки, на которых отсутствовали мужчины, напоминали мистерии античных времен. Заговоры. Союзы. Перемирие в войне полов, пока мужья вкалывают в Нижнем Городе.
Несколько минут спустя после пробитого часа появился Жали — изящный, стройный, с черными скользящими глазами. Розмари уже не видит, какое очаровательное у него лицо, зато видит, какое оно темное. Видит, что белки его сверкают, как эмаль, а блеск зубов привлекает внимание… Сама она ощущает себя такой светлой, такой отличной от него, что этот контраст, как только она осознает его, становится для нее невыносимым.
Они сели за столик и начали беседу, он — робко, она — с излишней уверенностью. Вопросы и ответы автоматически слетали с их пересохших губ. У Розмари горят уши. Она чувствует, что надвигается препятствие, на которое они скоро наткнутся: вот оно приближается, растет, его скорость становится бешеной. Она теряет контроль над сердцем, над нервами; ее мускулы сокращаются сами по себе, и она ничего не может поделать. Голос Жали доносится до нее откуда-то издалека, словно из соседней комнаты, она уже не понимает, о чем он говорит. Подобная апатия наступает в момент катастрофы… она может даже предсказать мгновение, когда это случится… вот сейчас…
— Простите, что прерываю вас, мисс, — шепчет накрашенная и жеманная официантка, тихим голосом обращаясь к Розмари, — но дамы, сидящие за столиком напротив, дают понять, что здесь не место китайцу, господину из Азии… На этот
Залившись краской, Розмари встает, чтобы подойти и поговорить с ними, сказать им, кто такой Жали и кому они нанесли оскорбление.
— Нет, не двигайтесь, — говорит Жали, — так будет лучше… Не надо поручительства за меня, я — несостоятельный должник. Я — цветной. Что ж, прекрасно. Мне это жертвоприношение по душе.
Он подымает голову и преувеличенно спокойно разглядывает соседок. Охватившее его волнение угадывается лишь по дрожи в руках и по цвету лица, ставшему пепельным. Он заговорил с презрением в голосе, как господин со взбунтовавшейся чернью.
Все произошло среди внезапно воцарившегося молчания и с цивилизованной жестокостью. Ничего общего с киноэкранными побоищами в барах: не полетело ни одной тарелки, ни одна бутылка не послужила дубинкой, но от этого еще сильнее ощутилось неумолимое столкновение двух рас, плотская ненависть и безжалостность к этому желтолицему со стороны сыновей и дочерей тех, кто создал новую страну. Когда завтрак подходил к концу, Жали сказал просто:
— Я покину Нью-Йорк.
Блюда подносились моментально, с головокружительной быстротой. Все спешили, чтобы это поскорее закончилось. Трапеза под высоким напряжением. Благодаря общему гулу, выступлению цыган, щебету людей вокруг заполнялись зияющие, как рвы, паузы.
— Куда вы направитесь?
— Поближе к Азии. Наверняка — в Калифорнию. Мне трудно переносить ваши зимы.
— Жали, это пытка — сидеть друг против друга за одним столом. Я так больше не могу. Давайте уйдем.
На улице Жали упорно хранил молчание. Поскольку это мучило Розмари, она заговорила сама:
— Я знаю, что все люди похожи и что они братья. Их отличает лишь печать превосходства…
Жали качнул головой, углубившись в свою думу. Цветная раса! Теперь он понимает, почему он, объехав все крупные отели, так и не нашел номера.
— Жали, это ужасно! Я чувствую, что вы меня презираете, что вы ненавидите мою страну. Вы разгневаны…
— Разгневан? (Большего оскорбления ему нельзя было нанести.) На что в вас я могу гневаться, о Чудо Нежности? На ваши волосы? На ваш подбородок? На вашу золотистую головку? Все это и составляет вас, не так ли? Мне достаточно подумать о совокупности, каждая часть которой ни в чем не виновата, чтобы тотчас очиститься от всякого предубеждения, освободиться от всякого гнева. Такова была метода Учителя, и она неплоха. Она позволяет мне попрощаться с вами, поблагодарив вас за то, что вы повстречались на моем пути.
— Жали!
Он прервал ее, сказав с поклоном:
— Я недостоин, вовсе недостоин…
И сопроводил слова восточной улыбкой, таящей в себе отрешение, вежливость, суровость, скорбь и никогда — радость.
Девятиярусный зонт
При заходе солнца с крепостных башен и верхушек мачт спускаются флаги. Удаляются последние туристы с «кодаками» через плечо — этакие пейзажисты-снайперы. Со всех сторон, кроме западной, где разлито пятно розового сиропа, на гору опускается темнота, обхватывая ее, словно рукой. На опушке леса, на поросшей пепельным вереском земле возле эвкалиптового костра лежит Жали. Это — пора, когда он начинает жить, начинает раскрываться подобно ночным цветам Карастры; пора, когда Америка, освободившись от ста двадцати миллионов жителей и двадцати двух миллионов автомашин, вдруг снова превращается в то огромное пустынное и девственное пространство, каковым она являлась еще вчера: он охотно переименовал бы снова ее города, вернув им индейские названия, столь близкие естеству. Жали вот уже несколько дней находится под Сан-Франциском, в ожидании часа, когда ему удастся вернуться в Азию. Денег у него больше нет, но как только он сможет, он купит билет на пароход. В тот же самый день, когда он в последний раз виделся с Розмари, он покинул вечером Нью-Йорк и с тех пор навсегда отгородился от мира белых.