Живые люди
Шрифт:
Марина коротко, слабо дёргается, пытаясь вырвать руку, но папа держит её крепко – мне кажется, он хотел бы взять ее сейчас за подбородок, чтобы заставить посмотреть на него, потому что она вертится и отворачивается теперь, но он просто прижимает ее узкую кисть своей широкой ладонью и продолжает:
– А потом он возвращается домой, этот умник, – все эти умники, сколько бы их ни осталось, возвращаются к себе домой, и заражают друг друга, и начинают бегать по улицам, пока не перемрут, и всё начинается с начала. Там нечего делать. Не этой весной уж точно. Не в этом году вообще.
– Так зима же, Андреич, – ворчит Лёня – не сразу, а через
Папа выпрямляется и убирает руки, пожимает плечами:
– Замёрзла – оттает, – говорит он. – Как раз к лету и оттает, как миленькая. Ты представляешь, сколько там трупов? Они же… потекут там. По улице нельзя будет пройти. По любой улице. Даже в маске. Даже в противогазе – нельзя.
Теперь мы все молчим – представляя себе, конечно, какую-то вполне определенную улицу, и определенный дом, и дверь, которую нужно будет толкнуть, чтобы войти, – каждый свою; и расстояние, отделяющее нас от этих улицы, дома и двери. И время, которое должно пройти, прежде чем исполинский морг, начинающийся в нескольких десятках километров отсюда, высохнет, выветрится, очистится сам по себе, естественным путём, и перестанет быть для нас опасен. Сколько-то обязательных очищающих циклов – холод, жара, холод, – сколько-то сезонов, сколько-то лет, прежде чем мы сможем вернуться.
– Слушай, – говорит папа примирительно. – Я не говорю, что нам здесь жить робинзонами до конца наших дней. Но сейчас рано, понимаешь? Нельзя сейчас. Еще хотя бы одну зиму. Хотя бы одну.
Сейчас Лёня забубнит опять – «ты как знаешь, Андреич, а я бы попробовал», думаю я тоскливо, чувствуя, как тяжеленная Анчуткина куртка давит мне на плечи, словно кто-то прижимает ее сверху ладонью, что он там носит, в карманах, не может обычная куртка весить так много, как не вовремя мы вернулись, сейчас они опять затянут на полночи. Всю зиму мы говорим, говорим об одном и том же, строим дурацкие несбыточные планы – сейчас, пока нас отделяют от необходимости что-нибудь решать еще несколько месяцев непроходимого снега, эти разговоры и безопасны, и бессмысленны, и я знаю наизусть каждый аргумент в этом вялом споре. Если повезёт, они не будут сегодня продолжать, думаю я, высвобождаясь из засаленного камуфляжного захвата. Случается, что им надоедает уже в середине, – но тут Лёня говорит «да ладно, ну сколько говорили уже – а жрать мы что будем следующей зимой?», и я отворачиваюсь назад, к двери, потому что сейчас Серёжин выход, и то, что он всегда произносит в этом месте, мне тоже известно почти дословно.
«Как – что, – говорю я вполголоса, одними губами. – Брусника, – шепчу я Анчутке, который смотрит на меня удивлённо и весело, – утки, – повторяю я вслед за Сережей и чувствую при этом разве что слабую неловкость за то, что передразниваю этот набивший оскомину никчёмный спор. – Грибы! – произносим под конец мы оба – Серёжа и я, – и не могу удержаться от того, чтобы не поднять вверх торжествующий палец; мне даже не нужно оглядываться, я знаю, что копирую сейчас не только Серёжины интонации, но и жест, которого не вижу. Анчутка громко смеётся, и я понимаю, что угадала.
В отличие от меня, Анчутка слышит этот разговор впервые.
– Ну слава богу, – говорит он, потому что все они сейчас, наверное, смотрят на него. – Я уж думал, вы собрались жить тут до старости.
Он забирает у меня из рук свою куртку,
– Валить надо отсюда, – с удовольствием произносит Анчутка, усаживаясь рядом со спящим Лёхой, монолитно приникшим к железной спинке кровати и больше всего напоминающим сейчас тяжелую, маленькую, неживую тряпичную куклу. – Только в другую сторону. Что вы там забыли, на родине? К чухонцам надо. Попросим у них политического убежища, – говорит он и улыбается. – Как снег сойдет, мы и поедем сразу.
– Расстреляют тебя твои чухонцы прямо на подъезде, – невесело и, пожалуй, с некоторой завистью заявляет папа после паузы. – Если вы вообще туда доберетесь. Не ближний свет.
– Да мы и не попрёмся через блокпосты, – говорит Анчутка, пожимая плечами. – Мы там были уже. Здесь напрямки до границы не так уж далеко. Мне один мужичок из местных рассказывал, есть тут старая грунтовка, как всё высохнет, можно попробовать. Они и раньше вдоль границы, взявшись за руки, не стояли – а теперь уж тем более. Охраняют только погранпереходы. Не ждут они нас там, дядя. Они, наверное, никого уже отсюда не ждут.
Наступает тишина, в которой слышен только негромкий свист, вырывающийся из Лёхиных запрокинутых к потолку ноздрей, и ровное гудение огня за железной печной дверцей. Так вот почему вы приехали, думаю я почти вслух, так оглушительно стучит у меня в ушах каждое слово. Не было никакой случайности в том, что вы появились именно здесь, – вам нужна была эта старая грунтовая дорога, которая приведет вас к самой границе. У вас был дышащий на ладан УАЗик и пара пистолетов, и вы бы не добрались, конечно, ни до какой Финляндии, застряли бы в снегу, замёрзли, умерли бы с голоду – если бы не мы. Если бы не наша глупая трусливая осторожность. Это мы уступили вам всё – поднесли на блюде, и теперь у вас автоматы, респираторы, куча консервов, и, как будто этого недостаточно, мы только что отдали вам машину. Прекрасную, большую, выносливую машину.
– Так может, мы тоже? – говорит тогда Марина неуверенно, и голос у нее дрожит от волнения и надежды. Еще один аргумент в вечном беспросветном споре, всплывший всего однажды – давно, в самом начале нашей жизни здесь, – и сразу же забытый, отвергнутый в силу своей неосуществимости, и появившийся снова благодаря постороннему мужику, удобно расположившемуся на пересечении наших взглядов, снова оказавшемуся в центре внимания. – Может, и нам тогда? Ну, попробовать? – спрашивает она не у папы даже, вечного своего оппонента, а у Анчутки, как будто ей необходимо его разрешение. – Раз недалеко?
Анчуткина улыбка становится пластмассовой, хотя ни одна лицевая мышца, кажется, не задействована в этой мгновенной перемене, – только что это был дружелюбный сосед, приятный мужик, заглянувший поболтать, а теперь сквозь безобидную приветливость его широкого гладко выбритого лица отчетливо проступает что-то другое, хотя улыбка по-прежнему на месте, она никуда не исчезла.
– Как? – только и успевает спросить папа прежде, чем Марина понимает, что сморозила глупость. – На чём? У нас одна машина осталась на десять человек, – скривившись, говорит он, и я думаю об Андрее и его пикапе, одновременно выпавших отовсюду: из несбыточных планов, из неутешительной нашей арифметики и из этого многомесячного спора вообще. Хорошо, что Наташа спит сейчас за перегородкой, в тёплой сладкой детской темноте, и не слышит ни этих слов, ни этих моих мыслей.