Жизнь Бетховена
Шрифт:
Серьезные возражения вызывает и восторженное отношение Эррио к Ницше и его попыткам во что бы то ни стало связать музыку Бетховена с «дионисийским началом». Мы не можем согласиться и с тем, что аналогия, проводимая Эррио между Бетховеном и Фихте, закономерна. Но, разумеется, мы вполне можем присоединиться к тем замечательным словам книги, в которых автор, давая определение роли искусства в жизни человечества, призывает народы всего мира крепить дружбу.
От поэзии искусства автор «Жизни Бетховена» переходит далее к поэзии жизни, которую ищет мятежный герой этой книги, наделенный гением, но, подобно многим другим великим мастерам, лишенный личного счастья. Эррио касается вопроса о Бессмертной возлюбленной и, говоря о «стремлении Бетховена навсегда соединиться с женщиной, его достойной», с горечью пишет: «Он часто искал эту женщину, но никогда не встретил ее».
Эррио называет имена нескольких женщин, привлекавших внимание композитора, но это не «донжуанский список», а печальное повествование о крушении надежд и мечтаний. Можно понять гневный сарказм Эррио, когда он говорит о Беттине Брентано (в замужестве фон Арним),
Не нашлось женщины, которая смогла бы погубить Бетховена. Наивный, доверчивый, бесконечно добрый, всегда стремившийся видеть в людях только хорошее, он мужественно пережил гибель иллюзий, которую принесли ему встречи с распущенными аристократками, международными авантюристками, шпионками, сентиментальными мещанками и истеричками. Великому композитору не суждено было, как утверждает Эррио (здесь он расходится со многими биографами Бетховена), найти Бессмертную возлюбленную, свою Беатриче. И все же творец Девятой симфонии поднялся до таких же высот, как творец «Божественной комедии», как создатель капеллы Медичи, на всю жизнь сохранивший воспоминание о том единственном поцелуе, который он запечатлел на мертвом челе Виттории Колонны.
Теодор Выжевский писал: «Можно сравнить Моцарта с Рафаэлем; но сравнивать Бетховена с Микеланджело, как это делают, — значит не понимать как следует ни одного из этих великих мастеров». Да, такого рода сравнения весьма рискованны, и вряд ли сам Выжевский сравнил бы к концу жизни Рафаэля с Моцартом, заглянувшим в пучины человеческой скорби, в которые никогда не погружался ясный взор урбинского мастера, о Эррио не раз проводит параллель между Бетховеном и Микеланджело, хотя никак нельзя сказать, что он «не понимает как следует ни одного из этих великих мастеров».
Вряд ли правильным будет считать, что единственным поводом для такого сопоставления была черта, отличавшая характеры И творчество обоих мастеров, — итальянцы применяют здесь слово, которое трудно перевести точно, — «terribilita». Это то, что вызывало яростные вспышки гнева у Микеланджело (вспомним рассказ Челлини) и Бетховена, но также и то, что формировало гигантские, могучие, нередко устрашающие фигуры у одного и звуковые массивы у другого.
Эррио, как и многие другие биографы Бетховена, не раз говорит об этой черте, проявлявшейся в его жизни и музыке, но не выдвигает ее на первый план в ущерб другим сторонам характеристики великого мастера. И самым большим достоинством книги нужно считать то, что в ней показаны не только масштабы гения композитора, но и его основные творческие стимулы, которыми, несомненно, являлись высокие этические и общественные, подлинно революционные идеалы Бетховена, поддерживавшие его в непрестанной борьбе со всеми испытаниями, болезнями и горестями, утверждавшие веру в свои силы, в грядущие социальный Преобразования, в духовную красоту и величие человека.
I
«Intensionsleben»
В последние дни марта 1927 года Австрийское государство и город Вена блистательно отмечали сотую годовщину со дня смерти Людвига ван Бетховена. Одна торжественная церемония сменялась другой. На Балльплац, то есть в старом здании министерства иностранных дел, в знаменитом зале о пяти дверях, где когда-то заседал Венский конгресс, президент новой республики и ее канцлер собрали за дружеским завтраком представителей держав, которые еще недавно столь ожесточенно сражались друг с другом.
В таком доме на каждом шагу возникают тени прошлого; пробуждаются воспоминания; Вена хранит память о работе конгресса, о сопутствовавших ему празднествах и о многочисленных инцидентах, ознаменовавших начало заседаний. Монархи развлекались, но их министры слишком хорошо понимали своих коллег, чтобы прийти к соглашению. «Конгресс хранит свои тайны, потому что у него их нет», — шепчут скептики. И довольно долго дела идут по воле волн. Но как великолепны приемы между заседаниями! Вот Нессельроде [4] в полном расцвете молодости, рассказывает о своем пребывании в Париже; тогда он был всего лишь советником посольства и наблюдал, как вооружался Наполеон. Вильгельм фон Гумбольдт бомбардирует эпиграммами г-на фон Меттерниха, этого фата, который претендует на то, чтобы управлять всем миром, встает в десять часов утра и отправляется вздыхать в гостиной г-жи Саган. Но задержаться у остроумной женщины, разве это значит потерять время? Г-же Саган надоело выплачивать ренту своим бывшим мужьям; она заявила, что мужья разоряют ее и что впредь она не попадется на удочку. Каждый день приносит новости, сплетни. Прусский король страдает от ревматизма, по он без ума от Юлии Зичи: Саксония и Зичи, больше ему ничего не надо. Некая графиня, в ответ на усиленные ухаживания императора Александра, спросила: «Не принимаете ли вы меня за провинцию?» На последнем балу, кто была эта изящная маска в широкополой шляпе с черным пером? Из Парижа приехала танцовщица, ее называют «Маленькой возлюбленной». Проявляет спесь Кэстльри, запятнанный кровью и страданиями Ирландии. Дальберг теряет свои бумаги, их подбирает хорошо вышколенная полиция.
4
Сочетая характеристику жизни и творчества Бетховена с изображением современной ему эпохи, общественной и художественной жизни, Эррио упоминает в своей книге десятки имен, здесь и музыканты, поэты, писатели, художники различных стран, здесь и политические деятели и представители «высшего света». Немногие из них имеют прямое отношение к жизни самого Бетховена; в то же время общий облик, общественное положение каждого из них в большинстве случаев ясны из самого текста книги. В связи с этим мы не сочли целесообразным давать в подобных случаях комментарии, тем более что это весьма отяжелило бы книгу, да развернутый научный аппарат не отвечает и самому характеру труда Эррио, представляющего собой увлекательное повествование, но отнюдь не научное исследование. Поэтому немногочисленные подстрочные примечания привлечены лишь для того, чтобы оговорить отдельные допущенные Эррио неточности, главным образом в описании жизни и творчества самого Бетховена и некоторых других крупнейших композиторов и писателей. — Прим. ред.
Но г-н де Талейран более чем кто-либо занимает и тревожит конгресс. Я вижу его таким, каким он изображен на гравюре с картины Жан-Батиста Изабэ, украсившей один из залов на Орсейской набережной (оригинал хранится в Виндзорском замке), или на этюде сепией, находящемся в Лувре. Он сидит справа (в центре всей этой сцены Кэстльри), напротив улыбающегося барона фон Гумбольдта, рядом с ораторствующим Штакельбергом, представителем России. Прожженный хитрец! Как ловко Талейран придал себе нужный облик — выражение спокойного достоинства человека, явившегося лишь для защиты принципов справедливости! Вглядитесь в его глаза: они наблюдают; этот самый взгляд сорвал вчера маску с императрицы, распознав неискреннее жеманство там, где других пленяла прелесть непосредственности; этот взгляд доискивается до сокровенного смысла письма, различает оттенки официального приглашения, подметит незапятое и выгодно расположенное место, где можно небрежно присесть, подчеркивая свою властную волю; этот взгляд прочтет на лице Меттерниха, как подействовал ответ, — будто бы сымпровизированный, а на самом деле умело рассчитанный. Образ Талейрана характерен своей многоплановостью — это символ дипломатии, основанной на лживой изворотливости под личиной благородной заботы о справедливости. Искренность для него не что иное, как утонченнейшая форма лукавства; Талейран предписывает ее своим агентам так же, как и самому себе. Вновь вспоминаю я топкое лицо, обрамленное длинными волнистыми волосами, подпертое высоким жестким воротником, шитым золотом; но прежде всего — глаза, незабываемые глаза — глаза охотника: из-под полуопущенных век надменно глядят они вдаль. Князь едва заметно улыбается среди всех этих персонажей, отягощенных чрезмерно раззолоченными мундирами (на картине изображен и некий лорд Стюарт; он, видимо, весьма горд некоторым сходством с Наполеоном). Чувствуется, что Талейран давно уж утратил всякую веру в правдивость человеческих слов, что все его действия, вплоть до интонации выступлений, продиктованы корыстной целью, презрением к роду человеческому, пессимизмом, лежащим в основе традиционной политики и дипломатии.
В зале конгресса царит остроумие. Повторяют остроты французского посла. На слова принца де Линь «Признайте, что вы — Тартюф!» последовал ответный выпад: «Я могу согласиться с этим без всякой опаски; ведь вы считаете меня лжецом». Вот он, посол Франции, увешанный орденами, подходит прихрамывая к карточному столу; колеблющаяся, неверная походка помогает ему по пути незаметно условиться о встрече с баварским уполномоченным. Незримо присутствующий Наполеон владеет всеми умами. Правда ли, что Мария-Луиза разрыдалась, найдя у себя его портрет? А папа, он так и не решится провозгласить развод? Оставят ли в такой близости от берегов этого сокрушителя королей? Г-н Талейран играет подобными опасениями, как и всем, что может послужить его израненной стране. Зал конгресса хранит воспоминание об искусном волнении, с которым он взывал к идеалам морали и права, прикрывая тем самым свои политические замыслы. И тогда же, в своем великолепном дворце возле канала, посол России граф Разумовский представил гостям некоего музыканта, возбуждающего скорее любопытство, чем восхищение. Этот вельможа в конце прошедшего века женился на сестре княгини Лихновской; время от времени он принимает у себя любителей музыки. Он содержит прославленный квартет, в котором сам играет партию второй скрипки; его партнеры — Шуппанциг (первая скрипка), Вейс (альт) и Линке (виолончель). По его словам, он гордится тем, что Бетховен посвятил ему свои произведения.
Какими скромными кажутся эти музыкальные собрания в окружении стольких исторических событий! Но в то же время насколько человечнее, возвышеппее такие духовные общения! Мне приходит на память одна фраза из Гейлигенштадтского завещания: «Божество, с небес ты смотришь в глубь моего сердца, ты познало его, ты знаешь, что любовь к людям и склонность к добру пребывают в нем». Мне слышатся стенания каватины из Тринадцатого квартета, скорбной мольбы, которую великий художник пишет сквозь слезы в ту пору, когда жизнь его завершается, когда еще раз он пытается воплотить вдохновлявший его идеал. Займется ли заря, которой Бетховен так и не увидел? Я мог бы припомнить, что столетие со дня его рождения праздновалось в период наших жестоких поражений; что Рихард Вагнер по этому поводу обрушил на истерзанную Францию всю тяжесть своего озлобления. Я не стану злоупотреблять этими воспоминаниями. Люди, видевшие страдания своих наций, откликнулись на призыв народа, завоевавшего в мужественной борьбе против всяческих бедствий право на независимость и свободу. Тот, чье имя издавна подвергалось осмеянию, связал народы узами взаимной любви и дружбы; из глубин отчаявшегося одиночества скорбный гений провозгласил человеческий долг братства. И в благоговейном молчании сплетаются руки — руки, которые жаждут быть дружескими.