Жизнь и необыкновенные приключения капитан-лейтенанта Головнина, путешественника и мореходца
Шрифт:
Перед ним снова раскрывались просторы океанов. Он чувствовал под ногами доски палубы, слышал шелест парусов.
Надо было прощаться с теми, кого оставлял он на родине.
Но кого оставлял он?
Его друг Петр Рикорд был теперь вместе с ним, на одном корабле — помощник и верный товарищ в плавании.
Другой друг его юности, мичман Дыбин, был убит шведами. Но Головнин сделал все, чтобы найти тех двух матросов, Шкаева и Макарова, что плавали с ним тогда на корабле «Не тронь меня» и знали его отважного друга. Он зачислил их на «Диану» и брал с собой как постоянную
Кто еще? Тетушка давно умерла. Дядя Максим все хворал. У Юлии уже двое детей. Он улыбнулся при этой мысли. Однако и на сей раз достал из чемодана ее миниатюру и посмотрел на нее, придвинув к себе свечу. Все ж это были милые черты. Он переложил миниатюру в свой бювар, где лежали самые важные вещи.
Вспомнилось детство. Шум старых гульёнковских лип и крик грачей на их ветвях, железная решетка склепа, где лежали его мать и отец, и серебряный блеск листвы на кряжистых ветлах, растущих у пруда, — все это он увезет в своем сердце. А где белоголовый Тишка в мундирчике казачка со светлыми пуговицами, где дырявый дощаник «Телемак»?
Сколько раз просил он бурмистра Моисея Пахомыча прислать ему Тишку в Петербург, но «сей тать и мошенник», как его именует дядюшка Максим в своих письмах, так этого распоряжения и не выполнил. Сместить его давно бы уже следовало, да все было не до того.
Маленькая деревянная кукушка выскочила из открывшегося отверстия в часах, висевших на стене, и глухо прокуковала десять раз, напомнив ему, что время уже не раннее.
Головнин подошел к письменному столу, зажег свечи в высоких медных шандалах, очинил новое гусиное перо и начал писать бурмистру.
Но по мере того как он писал о милых сердцу Гульёнках, гнев его на бурмистра Моисея Пахомыча исчезал сам собой, как дым.
Сделав сначала ряд указаний относительно имения и приказав за время предстоящего ему двухлетнего плавания отсылать доходы с имения дядюшке Максиму, он писал далее:
«Добро сделал, что похоронил нянюшку мою Ниловну не на деревенском погосте, а у церкви, при склепе, где покоится прах родителей моих. Старушка была мне за место матери. Наказую тебе, Моисей Пахомов, сложить кирпичное надгробие над ее могилкой, а в изголовье поставить крест железный, кованый» приличествующих размеров, с надписью, кто под оным покоится. Охраняй сию могилку. Может, по возвращении в Россию приеду в Гульёнки. Тогда поклонюсь ей. Старушка берегла мое сиротство в меру слабых сил своих и зависимых возможностей, и за то буду ей век благодарен.
Об Тихоне в последний раз писал тебе более двух месяцев назад, требуя, чтоб выслал его без всякого промедления в Москву, а оттуда дядюшка препроводил бы его сюда ко мне с оказией. Но оного Тихона и до сей поры нету. За такое ослушание даю тебе выговор. Днями отплываю в кругосветный вояж. Слушайся дядюшку Максима Васильевича, как меня самого. Ежели Тихон до сих дней не выехал, то пусть не трогается, поелику уж не застанет меня в Петербурге».
Закончив письмо, Василий Михайлович растопил в пламени свечи палку черного сургуча и собрался уже припечатать его своей именной девизной печаткой, как в комнату вошла горничная девушка от хозяйки, услуживавшая ему.
— Барин, — сказала она, — забыла вот совсем. Из головы выскочило... Еще даве поутру, как вы ушли, приехал какой-то мужик из вашей вотчины.
— Из Гульёнок? — сразу оживился Головнин. — Где же он?
— Цельный день спал в кухне, на печи, а теперь вот проснулся и ждет.
— Веди, веди его сюда! Эх ты какая, право! — напустился он на девушку и стал думать, кто бы это мог быть. Уж не Тишка ли?
Но перед ним на пороге комнаты появился статный парень, одетый в чистую крестьянскую одежду из новины, в аккуратно подвернутых онучах и новых лаптях, как будто непохожий на Тишку.
Молодая курчавая бородка прикрывала его лицо до самых глаз. Волосы его были русые, взгляд веселый, осмысленный, и только в самой глубине небольших голубых глаз его таилось знакомое лениво-сонное выражение, напоминавшее Головнину прежнего Тишку.
— Тишка? — спросил он все же с сомнением. Парень улыбнулся и низко поклонился.
— Я самый и есть, так точно, Василий Михайлович. Приказали явиться. Вот Моисей Пахомыч и прислал. Головнин весело рассмеялся и подошел ближе.
— И то он! Да ты уж Тихон, а не Тишка. Только по глазам и узнал. А то весь волосами зарос.
— Как полагается, года, — отвечал Тишка с достоинством.
— Ну, здравствуй, здравствуй, Тихон, — радостно говорил Головнин. — Помнишь, как мы с тобой на дощанике плавали?
— Неужто ж не помню? — отвечал Тишка. — Как есть все помню. Капитаном тогда были, а я паруса ставил.
— Ну вот, теперь я настоящий капитан. Пойдешь со мной в дальнее плавание? Хочешь?
— Это куда же, Василий Михайлович, к диким островам, что ли?
— И туда можем попасть. А что, боишься?
— А мне что! — спокойно отвечал Тишка. — Я и там могу, свободное дело, жить.
— Ну, ладно, быть по сему, — рассмеялся Головнин. — Зачислю тебя к себе на шлюп матросом. А теперь рассказывай, что у нас в Гульёнках? Как скончалась тетушка?
— Обыкновенно как, — говорил Тихон. — Как пришел ихний час, то послали за отцом Сократом, соборовались, простились со всей дворней, велели обрядить себя в облачение христовой невесты, по положению, как они были барышня, и отдали богу душеньку.
— А Ниловна как умерла?
— Ниловна преставилась у нас в избе, на птичьем дворе. Старушка была дюже ветха годами. Остатное лето все лежала на печке, не вставала уж. Как пришла за нею смерть, то позвала мою мать и говорит: «Вижу, Степанида, стоит она у меня в головах, зовет к себе. Положите меня под образа, сейчас буду говорить с богом». Ну, и померла.
— А Степанида?
— Мать жива.
— А дом мой, стоит?
— Чего ж ему делается! — отвечал Тишка,— Стоит на своем месте, только крыша протекать стала, вода в покои так и льет, да в трубах каждую весну галки вьют гнезда.