Жизнь и приключение в тайге
Шрифт:
Но с наибольшей силой художественное дарование и изобразительное мастерство Пржевальского проявилось в его описаниях пейзажей. К. А. Тимирязев любил говорить о существующем особом и «неразгаданном» «чувстве природы»: его «не берется выразить словом поэт, — говорит он, — в нем не в состоянии разобраться ученый», но оно сближает всех людей и в нем заложен какой-то «безотчетный», широкий патриотизм, соединенный с высокой «любовью к человеку» [70]. «Среди природы, — утверждал К. А. Тимирязев, — более чуток человек и к человеческому горю». В качестве великих примеров подлинной «простой и здоровой» любви к природе, сочетающейся с глубокой любовью к человеку, он приводил имена Тургенева, Некрасова, Мицкевича, Руссо и Байрона [71]. Этот круг имен можно, конечно, значительно увеличить, одно из первых мест в этом ряду должно бы занять имя Пржевальского, по поводу которого вполне уместно вспомнить один глубокий афоризм того же К. А. Тимирязева: «Все великие ученые были в известном смысле великими художниками» [72]. Значительность и вескость этого замечания усугубляется тем, что оно находится
Первым литературным опытом Пржевальского были «Воспоминания охотника», написанные им, когда ему исполнилось 23 года, и затерявшиеся на страницах специального журнала «Коннозаводство и охота». В дни столетнего юбилея Пржевальского они были, перепечатаны в «Известиях географического общества», но достоянием широких кругов читателей так и не стали. Между тем этот ранний очерк Пржевальского весьма примечателен: он поражает четкостью описаний, уменьем разложить свои переживания на отдельные элементы и тем дать как бы полный отчет о них, отчетливой и тщательной передачей красок и их различных оттенков и необычайной искренностью и страстностью тона и глубоким сознанием живой гармонии природы. Наивысшего же мастерства достигал он в изображении и передаче звуков, что, как известно, редко удавалось самым прославленным мастерам-пейзажистам. Ввиду малой известности этого очерка позволю себе привести одну, быть может, слишком обширную, но зато чрезвычайно характерную цитату… «Чудная весенняя ночь обнимала всю природу. Великолепным пологом раскинулось надо мной безоблачное небо, усеянное мириадами звезд; алый цвет вечерней зари догорал на западе. Это была не безмолвно мертвая осенняя или зимняя ночь, — нет, ее таинственная тишина была полна жизни, которой звуки слышались всюду вокруг меня. Дивными трелями, с тысячью перекатов, раздавался ночной соловей, то тихо, едва слышно, то доходя до самых высоких мотивов. Долго я слушал только одну эту песнь и на память невольно пришло известное описание ее Аксаковым…
Но не один соловей оживлял так эту ночь; дикий барашек (бекас) блеял над болотом; наигравшись вдоволь в поднебесье, он опускался на землю и страстным голосом манил свою самку. Деркачи и погоныши кричали, не умолкая, по временам раздавался тоскливый голос чибиса, выпь гудел в болоте, и голос его казался каким-то зловещим звуком; в лесу гукал филин. И все эти звуки, сливаясь в одно стройное целое, давали живо чувствовать гармонию жизни природы и вызывали тихое, ничем невозмутимое наслаждение. И не завидовал я ни одному сибариту, утопающему в роскоши и неге; нет, моя постель из нескольких ветвей была лучше их пуховиков; голоса птиц выражали более гармонии и глубже западали в душу, чем музыка любого артиста; легко и свободно было на сердце, вдали от пошлостей и мелочей повседневной жизни». И далее следует превосходное описание утра в лесу, представляющее собой великолепную звуковую симфонию. «Непотухавшая всю ночь заря начала обновляться на востоке; потянуло прохладным ветерком, проснулась природа. Зарянка запела свою тихую песню; как испуганный, дико закричал дрозд и с громким чавканьем понесся дальше; где-то прохрипел вальдшнеп, закуковала кукушка, болото вдруг огласилось тысячами голосов, заворковали в лесу голуби [73] …» Завершается картина звучащим, как величественный гимн, описанием всходящего и торжествующего дня». Солнце всходило и вызывало к жизни молодой и роскошной, к весенней жизни всю окружавшую меня природу… [74]. Этими взволнованными торжественными словами заканчивается и весь очерк.
В этом отрывке, который может быть включен в антологию лучших образцов русского художественного слова, весь будущий Пржевальский. И, читая его поздние страницы:, посвященные роскошной природе Уссурийского края, или суровым и безрадостным степям Монголии, или навевающим леденящий ужас вершинам «могучего плоскогорья», или грандиозной величественной панораме, открывающейся с вершины тибетских гор, или прелестному весеннему утру в тростниках Лобнора, или «великолепной заре» в пустыне Гоби — мы неизменно слышим и узнаем тот же голос восторженного юноши, который когда-то в волынском лесу с трепетом и благоговейным восхищением прислушивался к живому биению пульса природы и жадно впитывал все ее краски, звуки, запахи; в иной обстановке, в иных условиях звучит то же противопоставление жизни среди свободной природы прозябанию «сибаритов» в искусственном мире условностей и пошлости. Вспомним его знаменитое прощание с Уссурийским краем (которое, кстати сказать, наизусть помнил и любил цитировать В. К. Арсеньев): «Прощай, Ханка! Прощай, весь Уссурийский край! Быть может, мне не увидеть уже более твоих бесконечных лесов, величественных вод и твоей богатой, девственной природы, но с твоим именем для меня навсегда будут соединены отрадные воспоминания о счастливых днях свободной, страннической жизни…» [75].
Совершенно исключителен охваченный Пржевальским круг явлений природы. Ему выпало на долю великое счастье созерцать самые разнообразные и противоположные картины: леса и болота Смоленщины и Волыни, мягкие равнинные пейзажи средней России, могучие полноводные сибирские реки, великолепные и пышные леса Дальнего Востока, скудные степи, мертвые пустыни и величественные хребты Центральной Азии — все это нашло свое отображение в сочинениях Пржевальского, и каждое явление, каждый пейзаж переданы и изображены с сохранением свойственных лишь им, индивидуальных и часто неповторимых особенностей. Вновь невольно вспоминается одна страничка К. А. Тимирязева. В статье «Естествознание и ландшафт» он писал о Тернере, который был его любимым художником и непревзойденным в его глазах, художником-пейзажистом. «Его предметом, — писал К. А. Тимирязев, — была решительно вся природа, во всех ее проявлениях: было ли то пасмурное зимнее утро на однообразной равнине или разгул стихий в Альпах, или шторм на море, и, прежде всего, солнце с ослепительной игрой света и красок во всех их бесконечных сочетаниях». И далее.
Эти строки, принадлежащие замечательному естествоиспытателю, великому знатоку природы, содержат не только глубокую и выразительную характеристику мастерства художника, но определяют и требования, которые можно предъявлять к художникам-пейзажистам: как живописцам, так и писателям. Пржевальский — не Тернер, сравнивать их не приходится, хотя бы уже потому, что различны и сферы их действий и задачи, которые они перед собой ставили. Но тимирязевская оценка Тернера является великолепной и выразительной аналогией, способствующей уяснению характера изображений природы у Пржевальского: их глубину, поэтичность, проникновенность и тщательную точность, позволяющую им сохранить в полной мере научно-документальное значение.
В нашу задачу не может входить подробный анализ стиля Пржевальского и всех особенностей его литературной манеры. Мы остановились на этом вопросе лишь для того, чтобы в целях дальнейшего изложения выяснить основной тип или вернее сказать основной тон его произведений и тем самым показать незаконность и необоснованность противопоставления понятий «ученый» и «писатель». Такое противопоставление всегда неправильно, в применении же к Пржевальскому оно сугубо ошибочно. Ответом на риторический вопрос: «может ли кому притти в голову считать Пржевальского писателем» должно выдвинуть тезис о Пржевальском как об одном из замечательнейших русских писателей.
В. К. Арсеньев продолжает литературную традицию Пржевальского и может быть назван самым ярким ее представителем. Выше было приведено суждение академика В. А. Обручева о книгах Пржевальского; его можно повторить, говоря и об аналогичных сочинениях В. К. Арсеньева. Более же всего сближает и роднит обоих авторов их отношение к природе. Их книги кажутся порой какими-то вдохновенными поэмами, сочетающими научную точность в описаниях с подлинным и глубоким лиризмом.
У В. К. Арсеньева такое же преклонение перед красотой природы, такое же восторженное отношение к ней, какое было характерно для Пржевальского. О любви Арсеньева к природе, о его уменье понимать ее, о его глубоком и искреннем восхищении перед ней очень живо свидетельствуют страницы дневника П. П. Бордакова: «В. К. Арсеньев отдавал солдатам распоряжения и его блестящие глаза горели воодушевлением: «Итак, господа, первый камень заложен, — сказал он, потирая свои маленькие руки и подходя к нам. — Посмотрите, какая прелесть! Море, небо… ведь, небо-то какое! Чистое, яркое, без единого облачка… Эх, что может быть лучше природы! «И, словно не будучи в силах выразить своего чувства, он махнул рукой и повернулся к костру» [77]. И еще: «В. К. Арсеньев поглядывал по сторонам, и его энергичное лицо дышало бодрым радостным чувством человека, попавшего в привычную обстановку, где он может приложить в полной мере свои знания и силы. «Нигде не дышится так легко, как в тайге, — сказал он. — Я всегда преображаюсь среди лесов и не променяю их ни на один город в свете. Здесь и думается, и работается легче, и нет этой кучи всевозможных никому ненужных условностей, которые, как тенета, мешают движениям. Да разве не клокочет и здесь жизнь? И травы, и птицы, и звери — ведь все это живет… Надо только понять эту жизнь и уметь наслаждаться ею. Горожанин не любит и не понимает природы; он боится ее, боится грома, холодного ветра, самого безобидного животного, вроде ужа или лягушки, боится дождя, жары, темной ночи — всего боится и перед всем дрожит. Среди природы он беспомощен, как ребенок. А вдруг он заблудится! А вдруг промочит ноги или свалится с горы! Жалкие эти люди! [78].» Чрезвычайно любопытен рассказ П. П. Бордакова, как однажды он и Арсеньев были застигнуты! в пути грозой: дождь превратился в ливень и промочил их «до костей». Холод сводил члены; ветер налетал бешеными порывами и задувал «ни за что не хотевший разгореться костер». Буря валила с грохотом огромные деревья; беспрерывно сверкали молнии, оглушительно гремел гром. «А ведь красота-то какая! А?» — крикнул мне на ухо В. К. Арсеньев. С него(как и со всех нас) ручьями текла вода, он весь дрожал от холода, но глаза его горели воодушевлением и самым искренним восторгом [79].
Такие выражения своего восхищения природой и буквально преклонения перед ней были у Арсеньева не декларативными, столь часто встречающимися изъявлениями «восторгов», но подлинным и глубоко искренним чувством. Они сопровождались уменьем «видеть» ее, запоминать, удерживать в своей памяти характерные детали, и потому-то он сумел овладеть искусством «читать тайгу», которому учили его Дерсу и другие его друзья-проводники. Книги В. К. Арсеньева свидетельствуют о таком же глубоко присущем ему чувстве природы, каким отмечены восприятия природы у Пржевальского.
Для Пржевальского характерно восхищение грандиозностью природы, ее величественностью, при соприкосновении с которой невольно возвышается и просветляется человек. «Сколько раз я был счастлив, сидя одиноким на высоких горных вершинах!»- вспоминал Пржевальский, прощаясь с горами Гань-Су, при созерцании которых всегда так «любовался глаз и радовалось сердце». «Сколько раз завидовал пролетавшему в это время мимо меня грифу, который может подняться еще выше и созерцать панорамы еще более величественные. Лучшим делается человек в такие минуты!. Словно, поднявшись ввысь, он отрешается от своих мелких помыслов и страстей. Могу сказать, кто не бывал в высоких горах, тот не знает грандиозных красот природы!..»