Жизнь и судьба: Воспоминания
Шрифт:
Алексею Федоровичу все труднее писать самому, с глазами плохо. Заметки и записки пишем ему крупным шрифтом. Все, что обдумывается, заносится в тезисном виде в тонкие и толстые, еще довоенные тетради (их сохранилось много). Страницы заполнены четким почерком (специально для Алексея Федоровича) — Валентины Михайловны, моим, а далее других помощников, так называемых секретарей, тех, кто писал под диктовку, иной раз много лет подряд, а то от времени до времени, по необходимости. Я их всех различаю по почеркам. Все они, правда, возникнут много позже, с 1960-х годов. Мы же еще только в сороковых.
Многие проходили лосевскую школу, хотя, казалось бы, работа механическая: пиши под диктовку, да читай, да в словари смотри. Ан, смотришь, и школа получается, а там и диссертация пишется, и научный работник вырастает.
Валентине Михайловне
У Юдифи в те давние времена трудная жизнь в старинном деревянном доме в тишайшем Молочном переулке близ Зачатьевского монастыря, в двух комнатах коммуналки на втором этаже. В одной — рояль и принимают гостей, в другой на столе у Юдифи «Столп» о. Павла, а под стеклом портрет величавого Моммзена («Это что, твой дедушка?» — выясняла ее сокурсница). Мы дружим, но часто спорим и даже иной раз ссоримся, не разговариваем. А потом опять вместе. Я аспирантка, она студентка. Более того, я преподаю III курсу, где она учится, так как В. О. Нилендер читает и толкует на занятиях свой перевод «Электры» Софокла, а о грамматике забывает. Я заново обучаю девиц III курса греческой грамматике по методу Лосева, с таблицами, схемами, мнемоническими правилами.
Однако когда Юдифь (я не ожидала от нее такой деловитости) переехала на Юго-Запад в огромный кооперативный дом, где собрались сливки московской интеллигенции (там поселилась и семья Аверинцевых после тяжкой обстановки почти что в одной комнате старого дома), я уже никогда там не бывала, хотя Юдифь и приглашала в свой салон. Да, да, это был настоящий салон для интеллектуалов, любивших архивы и воспоминания, а заодно и слухи, и сплетни, и то, что называют попросту «перемыванием косточек». А так как Юдифь близка с Анастасией Цветаевой и очень многими известными людьми, то поле длительной беседы и для Юдифи, и для Софьи Исааковны, ее матери, открывалось широкое. Нас с Алексеем Федоровичем это интеллектуально-светское общество не привлекало — мы люди рабочие, но, если надо помочь, помогали.
Когда Юдифь издавала свою книжечку об И. В. Цветаеве в издательстве «Наука» (1987), Алексей Федорович стал одним из рецензентов (а они все — очень важные: С. С. Аверинцев, И. А. Антонова — директор музея бывшего «изящных искусств», некогда цветаевского). Но самое любопытное — Лосев значится на обороте титула как «доктор философских наук». Для небольшой, но очень насыщенной фактами и авторскими раздумьями книжки понадобилось пять рецензентов, и чтобы обязательно один — философ. Вот Лосева и сделали философом, благо начальство высшее в издательстве не очень в этом разбиралось (Юдифь рассказывала о фантастической безграмотности некоторых лиц). В январе 1988 года мы с Алексеем Федоровичем получили в дар эту книгу «с любовью на добрую память всегда думающая о вас обоих с благодарностью ваша Юдя» (21 января 1988 года), а в мае Алексея Федоровича не стало.
Когда понадобилось помочь в издательстве одной из подопечных Анастасии Ивановны, то она через Юдю обратилась ко мне, и я дала положительный отзыв. Сама я лично не встречалась с Анастасией Ивановной, но еще в Молочном переулке мы втроем, Софья Исааковна, Юдя и я, собирали в лагерь посылки для Анастасии Ивановны. Мы уже знали о страшной смерти Марины Ивановны, но Софья Исааковна запретила сообщать об этом в лагерь. Через много лет Софья Исааковна рассказывала, как они вместе с Анастасией Ивановной ездили в Елабугу и водрузили крест на предполагаемой могиле Марины. Меня всегда поражала сила духа этих двух женщин, преданных погибшей. И каждая из них предана своей вере. А Юдифь, которую наставлял на путь православный Алексей Федорович, так и не крестилась — не переступила, как сама говорила, порога, хотя вот-вот была готова. Но грустно повторяла о вере отцов, правда, неуверенно. Но все-таки осталась у порога. Душа раздваивалась. Очень она увлекалась стихами Пастернака в его знаменитом романе, перепечатывала откуда-то не раз, дарила мне (они сохранились) и решила к нему приехать.
Связывала нас особенно дружба Юдифи с Юрой Айхенвальдом и его женой Вавой (Валерией Герлин). А. Ф. Лосев считал Юлия Айхенвальда (деда нашего Юрия) вместе с Гершензоном двумя великими русскими критиками XX века (об этом вспомнила Ю. Каган в своем вступлении к книге: Юрий Айхенвальд. Стихи и поэмы разных лет. М., 1994). Юлия Айхенвальда выслали в 1922 году из Советского Союза, и он вскоре погиб в Берлине (попал под трамвай). Отец Юрия, Александр Айхенвальд, значится в книжке школьных записей преподавателя А. Ф. Лосева, стал членом партии, видным экономистом — бухаринцем, расстрелян в 1941 году. А сам Юрий тоже перенес два ареста (1949, 1951), ссылку, психиатрическую больницу (1952–1955) в Ленинграде. И, как полагается, после всех страданий — реабилитация 1955 года, тяжелая болезнь сердца, неуспокоенного никакими реабилитациями и любовью верной Валерии (Вавы), — всегда вместе. И вместе в Пединституте, студентами, у профессора Лосева, вместе пришли поздравить Алексея Федоровича на юбилее 1968 года. О жизни замечательной четы Айхенвальдов нам всегда сообщала Юдифь (мы всегда обменивались сердечными приветами), и особенно об их дочери, лингвисте-полиглоте, очень самостоятельной особе (то в Бразилии, то в Австралии) и очень талантливой. Сам Юрий — поэт, писатель, переводчик. Он заново перевел бессмертного «Сирано» Э. Ростана, но мне, консервативно настроенной и помнящей почти наизусть старый перевод Т. Щепкиной-Куперник, приятнее было у вахтанговцев слушать знакомые с детства стихи.
Бедный Юрий скончался в 1991 году (родился он в 1928-м), ненадолго пережив Алексея Федоровича, а в 1994 году Юдифь подарила книжку уже мне одной «на память обо всех нас, так нужных другу» (видимо, описка: «друг другу»), 30 июня 1994 года. Через семь лет не стало и Юдифи (Софья Исааковна скончалась еще раньше), но телефонные звонки от нее в последнее время поражали своей странностью, и слова неясные, как будто окутанные туманным покровом, наводили на печальные размышления. О где вы, времена старого деревянного домика в тишайшем Молочном переулке близ Зачатьевского монастыря!
И среди студентов, которым в начале 1950-х годов преподавал профессор латынь (как же — он ведь «учителишка»!), встречались люди способные, ищущие, интересные. О себе и о своих друзьях вспоминает профессор Дмитрий Рачков (из Тамбова) в книге «Записки шестидесятника. Рассказы. Очерки. Эссе». Тамбов, 2002, которую (как и более раннее издание) он мне прислал в подарок. Очень искренняя книга, да и биографии его автора и друзей заслуживают внимания — тут и ученые, и писатели, и сочинители песен. Мне запомнился в МГПИ, когда мы с Алексеем Федоровичем ездили туда на занятия, сам Дима Рачков — необычайно стремительный юноша. Я даже запомнила зов Алексея Федоровича: «Рачков, ты куда?» И скромнейший Валерий Агриколянский — он романтик, и кандидатскую защитил на эту тему, подарил автореферат. Помню еще Юлика Кима — стал знаменитым бардом. Был там и сын известнейшего советского литературоведа Тамары Лазаревны Мотылевой Миша Ландор, полная противоположность своей ортодоксальной матери (он и кончил печально — видимо, раздваиваться душе и сердцу тяжко), был и писатель Юра Коваль — все оппозиционеры, все критически и скептически настроенные — и всем пришлось пережить уколы, а то и удары судьбы.
Автор совершенно правильно пишет, что в то время они, студенты, не могли себе представить никакой философии, кроме марксистско-ленинской, направляемой идеологическим отделом ЦК партии. Поэтому, если бы даже им стало известно, что Лосев — философ, они не могли бы понять этакой удивительной вещи. Философ «это что-то нереальное, эфемерное, из давнего прошлого» (с. 105). Но став аспирантом и бывая на ученых советах, Дима Рачков очень хорошо понял, как чужд был Лосев («орвелловская сцена») в этой компании профессоров, («профессорни» сказал бы сам Алексей Федорович), особенно когда защищались диссертации по Лебедеву-Кумачу, Демьяну Бедному или Павленко.