Жизнь и судьба
Шрифт:
Женя с упреком сказала:
— Ах, Люда, ты всегда вспоминаешь плохое о людях и вслух говоришь об этом как раз в те моменты, когда это не нужно делать.
— Что ж, — сказала Людмила Николаевна, — я прямая, как оглобля.
— Ладно, ладно, ты только не гордись этой своей оглобельной добродетелью, — проговорила Женя.
Она шепотом сказала:
— Люда, меня вызывали.
Она взяла с дивана платок сестры и прикрыла им телефон, сказала:
— Говорят, что могут подслушивать. С меня взяли подписку.
— Ты, по-моему, ведь не была расписана с Николаем.
— Не была, но что из этого? Меня допрашивали
— Какой ужас, — сказала Людмила Николаевна и подумала, что ведь Толя мог попасть в окружение и его могли заподозрить в подобном.
— Представляю себе, как Витя воспримет эту новость, — сказала она. — Он ужасно нервный теперь, все ему кажется, что его посадят. Каждый раз он вспоминает, где, что, с кем говорил. Особенно эту злосчастную Казань.
Евгения Николаевна некоторое время пристально смотрела на сестру и наконец проговорила:
— Сказать тебе, в чем главный ужас? Этот следователь меня спросил: «Как же вы не знаете о троцкизме своего мужа, когда он сказал вам восторженные слова Троцкого о его статье: „Мраморно“»? И уже когда я шла домой, я вспомнила, что действительно Николай сказал мне: «Ты одна знаешь эти слова», и вдруг ночью меня поразило: когда Новиков был в Куйбышеве осенью, я ему об этом сказала. Мне показалось, что я схожу с ума, такой меня охватил ужас…
Людмила Николаевна сказала:
— Несчастная ты. И именно тебе суждено переживать подобные дела.
— Почему именно мне? — спросила Евгения Николаевна. — Ведь и с тобой могло случиться подобное.
— Ну нет. С одним ты разошлась, с другим сошлась. Одному рассказываешь о другом.
— Но и ты ведь расходилась с Толиным отцом. Вероятно, и ты Виктору Павловичу многое рассказывала.
— Нет, ты не права, — убежденно сказала Людмила Николаевна, — это несравнимые вещи.
— Да почему же? — спросила Женя, вдруг почувствовав, глядя на старшую сестру, раздражение. — Согласись, ведь то, что ты говоришь, просто-таки глупо.
Людмила Николаевна спокойно сказала:
— Не знаю, может быть, и глупо.
Евгения Николаевна спросила:
— У
Сказав эти жестокие слова, Женя пожалела о своей резкости и, давая почувствовать Людмиле, что доверчивая связь их сильней случайных размолвок, проговорила:
— Я хочу верить Новикову. Но все же, все же… Как, почему слова эти стали известны в «безопасности»? Откуда этот ужасный туман?
Ей так хотелось, чтобы рядом оказалась мать. Женя бы положила голову ей на плечо и сказала бы: «Родная моя, я так устала».
Людмила Николаевна сказала:
— А знаешь, что могло быть: твой генерал мог рассказать кому-нибудь об этом вашем разговоре, а тот написал.
— Да-да, — сказала Женя, — странно, такая простая мысль не пришла мне в голову.
В тишине и покое Людмилиного дома с еще большей силой ощутила она душевную смуту, владевшую ею…
Все, что она недочувствовала, недодумала, уходя от Крымова, все, что втайне мучило и тревожило ее во время разрыва с ним: неисчезнувшая нежность к нему, тревога о нем, привычка к нему, — в последние недели усилилось, вспыхнуло.
Она думала о нем на работе, в трамвае, стоя в очереди за продуктами. Почти каждую ночь она видела его во сне, стонала, вскрикивала, просыпалась.
Сны были мучительны, всегда с пожарами, войной, с опасностью, грозившей Николаю Григорьевичу, и всегда невозможно было отвести от него эту опасность.
А утром, торопливо одеваясь, умываясь, боясь опоздать на работу, она продолжала думать о нем.
Ей казалось, что она его не любит. Но разве можно так постоянно думать о человеке, которого не любишь, так мучительно переживать его несчастную судьбу? Почему каждый раз, когда Лимонов и Шарогородский, посмеиваясь, называли бездарными его любимых поэтов и художников, ей хотелось увидеть Николая, погладить его по волосам, приласкать, пожалеть его?
Теперь она не помнила его фанатизма, равнодушия к судьбе репрессированных, злобы, с которой он говорил о кулаках в период всеобщей коллективизации.
Теперь ей вспоминалось одно лишь хорошее, романтичное, трогательное, грустное. Его сила над ней была теперь в его слабости. Глаза его были детскими, улыбка растерянной, движения неловкие.
Она видела его с содранными погонами, с полуседой бородой, видела его лежащим ночью на койке, видела его спину во время прогулки по тюремному двору… Вероятно, он представлял себе, что она инстинктивно предугадала его судьбу и что в этом была причина их разрыва. Он лежал на тюремной койке и думал о ней… Генеральша…
Она не знала, — жалость ли это, любовь, совесть, ли, долг?
Новиков прислал ей пропуск и договорился по военному проводу с приятелем из ВВС, который обещал доставить Женю на «Дугласе» в штаб фронта. Начальство ей дало разрешение на три недели поехать на фронт.
Она успокаивала себя, повторяя: «Он поймет, он обязательно поймет, я иначе не могла поступить».
Она знала, что поступила с Новиковым ужасно: ждал, ждал ее.
Она написала ему безжалостно правдиво обо всем. Отправив письмо, Женя подумала, что письмо прочтет военная цензура. Ведь все это может необычайно навредить Новикову.