Жизнь Клима Самгина (Сорок лет). Повесть. Часть четвертая
Шрифт:
Самгин посмотрел в окно, как невысокая, плотненькая фигурка, шагая быстро и мелко, переходит улицу, и, протирая стекла очков куском замши, спросил себя:
«Почему необходимо, чтоб этот и раньше неприятный, а теперь подозрительный человек снова встал на моем пути?»
Но тотчас же подумал:
«Жаловаться — не на что. Он — едва ли хитрит. Как будто даже и не очень умен. О Любаше он, вероятно, выдумал, это — литература. И — плохая. В конце концов он все-таки неприятный человек. Изменился? Изменяются люди... без внутреннего стержня. Дешевые люди».
Мелькнула догадка, что в настроении Тагильского есть что-то общее с настроением Макарова, Инокова. Но о Тагильском уже не
«Должно быть [боролся против] каких-то мелких противозаконностей, подлостей и — устал. Или — испугался».
Мелкие мысли одолевали его, он закурил, прилег на диван, прислушался: город жил тихо, лишь где-то у соседей стучал топор, как бы срубая дерево с корня, глухой звук этот странно был похож на ленивый лай большой собаки и медленный, мерный шаг тяжелых ног.
«Смир-рно-о!» — вспомнил он командующий крик унтер-офицера, учившего солдат. Давно, в детстве, слышал он этот крик. Затем вспомнилась горбатенькая девочка: «Да — что вы озорничаете?» «А, может, мальчика-то и не было?»
«Да, очевидно, не было Тагильского, каким он казался мне. И — Марины не было. Наверное, ее житейская практика была преступна, это вполне естественно в мире, где работают Бердниковы».
Он закрыл глаза, представил себе Марину обнаженной.
«Медные глаза... Да, в ней было что-то металлическое. Не допускаю, чтоб она говорила обо мне — так... как сообщил этот идиот. Медные глаза — не его слово».
И — вслед за этим Самгин должен был признать, что Безбедов вообще не способен выдумать ничего. Вспыхнуло негодование против Марины.
«Варавка в юбке».
Вино, выпитое за обедом, путало мысли, разрывало их.
Выскользнули в памяти слова товарища прокурора о насилии, о мести класса.
«Что он хотел сказать?»
За стеклами шкафа блестели золотые надписи на корешках книг, в стекле отражался дым папиросы. И, стремясь возвыситься над испытанным за этот день, — возвыситься посредством самонасыщения словесной мудростью, — Самгин повторил про себя фразы недавно прочитанного в либеральной газете фельетона о текущей литературе; фразы звучали по-новому задорно, в них говорилось «о духовной нищете людей, которым жизнь кажется простой, понятной», о «величии мучеников независимой мысли, которые свою духовную свободу ценят выше всех соблазнов мира». «Человек — общественное животное? Да, если он — животное, а не создатель легенд, не способен быть творцом гармонии в своей таинственной душе».
На этом Самгин задремал и уснул, а проснулся только затем, чтобы раздеться и лечь в постель.
Следующий день с утра до вечера он провел в ожидании каких-то визитов, событий.
«В городе, наверное, говорят пошлости о моем отношении к Марине».
Он впервые пожалел о том, что, слишком поглощенный ею, не создал ни в обществе, ни среди адвокатов прочных связей. У него не было желания поискать в шести десятках [тысяч] жителей города одного или двух хотя бы менее интересных, чем Зотова. Он был уверен, что достаточно хорошо изучил провинциалов во время поездок по делам московского патрона и Марины. Большинство адвокатов — старые судейские волки, картежники, гурманы, театралы, вполне похожие на людей, изображенных Боборыкиным в романе «На ущербе». Молодая адвокатура — щеголи, «кадеты», двое проповедуют модернистские течения в искусстве, один — неплохо играет на виолончели, а все трое вместе — яростные винтеры. Изредка Самгин приглашал их к себе, и, так как он играл плохо, игроки приводили с собою четвертого, старика со стеклянным глазом, одного из членов окружного суда. Был он человек длинный, тощий, угрюмый, горбоносый, с большой бородой клином, имел что-то общее с голенастой птицей, одноглазие сделало шею его удивительно вертлявой, гибкой, он почти непрерывно качал головой и был знаменит тем, что изучил все карточные игры Европы.
От этих людей Самгин знал, что в городе его считают «столичной штучкой», гордецом и нелюдимом, у которого есть причины жить одиноко, подозревают в нем человека убеждений крайних и, напуганные событиями пятого года, не стремятся к более близкому знакомству с человеком из бунтовавшей Москвы. Все это Самгин припомнил вечером, гуляя по знакомым, многократно исхоженным улицам города. В холодном, голубоватом воздухе звучал благовест ко всенощной службе, удары колоколов, догоняя друг друга, сливались в медный гул, он настраивал лирически, миролюбиво. Луна четко освещала купеческие особняки, разъединенные дворами, садами и связанные плотными заборами, сияли золотые главы церквей и кресты на них. За двойными рамами кое-где светились желтенькие огни, но окна большинства домов были не освещены, привычная, стойкая жизнь бесшумно шевелилась в задних комнатах. Самгин не впервые подумал, что в этих крепко построенных домах живут скучноватые, но, в сущности, неглупые люди, живут недолго, лет шестьдесят, начинают думать поздно и за всю жизнь не ставят пред собою вопросов — божество или человечество, вопросов о достоверности знания, о...
«Я тоже не решаю этих вопросов», — напомнил он себе, но не спросил — почему? — а подумал, что, вероятно, вот так же отдыхала французская провинция после 1795 года. Прошел мимо плохонького театра, построенного помещиком еще до «эпохи великих реформ», мимо дворянского собрания, купеческого клуба, повернул в широкую улицу дворянских особняков и нерешительно задержал шаг, приближаясь к двухэтажному каменному дому, с тремя колоннами по фасаду и с вывеской на воротах: «Белошвейная мастерская мадам Ларисы Нольде». Вспомнил двустишие:
Не очень много шили там, И не в шитье была там сила.
Там, среди других, была Анюта, светловолосая, мягкая и теплая, точно парное молоко. Серенькие ее глаза улыбались детски ласково и робко, и эта улыбка странно не совпадала с ее профессиональной опытностью. Очень забавная девица. В одну из ночей она, лежа с ним в постели, попросила:
— Подарите мне новейший песенник! Такой, знаете, толстый, с картинкой на обложке, — хоровод девицы водят. Я его в магазине видела, да — постеснялась зайти купить.
Он спросил: почему — песенник? Она любит стихи?
— Нет, стихов — не люблю, очень трудно понимать. Я люблю простые песни.
И тихонько, слабеньким голосом, она пропела две песни, одну, пошлую, Самгин отверг, а другую даже записал. На его вопрос — любила Анюта кого-нибудь? — она ответила:
— Нет, не случалось. Знаете, в нашем деле любовь приедается. Хотя иные девицы заводят «кредитных», вроде как любовников, и денег с них не берут, но это только так, для игры, для развлечения от скуки.
Потом он спросил: бывает ли, что мужчины грубо обращаются с нею? Она как будто немножко обиделась.
— За что же грубить? Я — ласковая, хорошенькая, пьяной — не бываю. Дом у нас приличный, вы сами знаете. Гости — очень известные, скандалить — стесняются. Нет, у нас — тихо. Даже — скучно бывает.
Говорила она стоя пред зеркалом, заплетая в косу обильные и мягкие светлорусые волосы, голая, точно куриное яйцо.
— А вот во время революции интересно было, новые гости приходили, такое, знаете, оживление. Один, совсем молодой человек, замечательно плясал, просто — как в цирке. Но он какие-то деньги украл, и пришла полиция арестовать его, тогда он выбежал на двор и — трах! Застрелился. Такой легкий был, ловкий.