Жизнь Клима Самгина (Сорок лет). Повесть. Часть четвертая
Шрифт:
Пока Дронов читал — Орехова и Ногайцев проверяли текст по своим запискам, а едва он кончил — Ногайцев быстро заговорил:
— Это — из речи епископа Гермогена о Толстом, — понимаете? Каково?
— Невежественно, — пожимая плечами, заявил Краснов: — Обратите внимание на сочетание слов — нравственно-религиозное злосмрадие? Подумайте, допустимо ли таковое словосочетание в карающем глаголе церкви?
Рыженькая дама, задорно встряхнув кудрями, спросила тоном готовности спорить долго и непримиримо:
— А — если ересь?
—
Публика зашумела, усердно обнаруживая друг пред другом возмущение речью епископа, но Краснов постучал чайной ложкой по столу и, когда люди замолчали, кашлянул и начал:
— Вульгарная речь безграмотного епископа не может оскорбить нас, не должна волновать. Лев Толстой — явление глубочайшего этико-социального смысла, явление, все еще не получившее правильной, объективной оценки, приемлемой для большинства мыслящих людей.
Он, видимо, приучил Ногайцева и женщин слушать себя, они смирно пили чай, стараясь не шуметь посудой. Юрин, запрокинув голову на спинку дивана, смотрел в потолок, только Дронов, сидя рядом с Тосей, бормотал:
— В Москву, обязательно, завтра. А — ты?
— Нет. Не хочу, — сказала Тося довольно громко, точно бросив камень в спокойно текущий ручей.
— В небольшой, но высоко ценной брошюре Преображенского «Толстой как мыслитель-моралист» дано одиннадцать определений личности и проповеди почтенного и знаменитого писателя, — говорил Краснов, дремотно прикрыв глаза, а Самгин, искоса наблюдая за его лицом, думал:
«Должно быть, он потому так натянуто прямо держится и так туго одет, что весь мягкий, дряблый, как его странные руки».
Черное сукно сюртука и белый, высокий, накрахмаленный воротник очень невыгодно для Краснова подчеркивали серый тон кожи его щек, волосы на щеках лежали гладко, бессильно, концами вниз, так же и на верхней губе, на подбородке они соединялись в небольшой клин, и это придавало лицу странный вид: как будто все оно стекало вниз. Лоб исчерчен продольными морщинами, длинные волосы на голове мягки, лежат плотно и поэтому кажутся густыми, но сквозь их просвечивает кожа. Глаза — невидимы, устало прикрыты верхними веками, нос — какой-то неудачный, слишком и уныло длинен.
«Вероятно, ему уже за сорок», — определил Самгин, слушая, как Краснов перечисляет:
— Пантеист, атеист, рационалист-деист, сознательный лжец, играющий роль русского Ренана или Штрауса, величайший мыслитель нашего времени, жалкий диалектик и так далее и так далее и, наконец, даже проповедник морали эгоизма, в которой есть и эпикурейские и грубо утилитарные мотивы и социалистические и коммунистические тенденции, — на последнем особенно настаивают профессора: Гусев, Козлов, Юрий Николаев, мыслители почтенные.
— И всё — ерунда, — сказал Юрин, бесцеремонно зевнув. — Ерунда и празднословие, —
— Чаю хотите?
Заговорили все сразу, не слушая друг друга, но как бы стремясь ворваться в прорыв скучной речи, дружно желая засыпать ее и память о ней своими словами. Рыженькая заявила:
— Я сомневаюсь, что речь Гермогена записана правильно...
— Верный источник, верный, — кричала Орехова, притопывая ногой.
Плотникова, стоя с чашкой чаю в руке, говорила Краснову:
— Анархист-коммунист — вы забыли напомнить! А это самое лучшее, что сказано о нем.
Ногайцев ласково уговаривал Юрина:
— Не-ет, вы чрезвычайно резко! Ведь надо понять, определить, с нами он или против?
— С кем — с нами? — спрашивал Юрин. А Дронов, вытаскивая из буфета бутылки и тарелки с закусками, ставил их на стол, гремел посудой.
— Вот так всегда и спорят, — сказала Тося, улыбаясь Самгину. — Вы — не любите спорить?
— Нет, — сказал он, женщина одобрительно кивнула головой:
— Это — хорошо. А Женя — любит, хотя ему вредно. Облако синеватого дыма колебалось над столом.
— Завтра еду в Москву, — сказал Дронов Самгину. — Нет ли поручения? Сам едешь? Завтра? Значит, вместе!
— Надо протестовать, — кричала рыжая, а Плотникова предложила:
— Послать речь Гермогена в Европу...
— Дорогой мой, — уговаривал Ногайцев, прижав руку к сердцу. — Сочиняют много! Философы, литераторы. Гоголь испугался русской тройки, закричал... как это? Куда ты стремишься и прочее. А — никакой тройки и не было в его время. И никто никуда не стремился, кроме петрашевцев, которые хотели повторить декабристов. А что же такое декабристы? Ведь, с вашей точки, они феодалы. Ведь они... комики, между нами говоря.
Юрин вскрикивал хрипло:
— Вы сами — комик...
— Ну, да, — с вашей точки, люди или подлецы или дураки, — благодушным тоном сказал Ногайцев, но желтые глаза его фосфорически вспыхнули и борода на скулах ощетинилась. К нему подкатился Дронов с бутылкой в руке, на горлышке бутылки вверх дном торчал и позванивал стакан.
— Идем, идем, — сказал он, подхватив Ногайцева под руку и увел в гостиную. Там они, рыженькая дама и Орехова, сели играть в карты, а Краснов, тихонько покачивая головою, занавесив глаза ресницами, сказал Тосе:
— Люди, милая Таисья Романовна, делятся на детей века и детей света. Первые поглощены тем, что видимо и якобы существует, вторые же, озаренные светом внутренним, взыскуют града невидимого...
— Вот какая у нас компания, — прервала его Тося, разливая красное вино по стаканам. — Интересная?
— Да, очень, — любезно ответил Самгин, а Юрин пробормотал [что-то], протягивая руку за стаканом.
— Ну — как? Читаете книжку Дюпреля? — спросил Краснов. Тося, нахмурясь, ответила:
— Пробую. Очень трудно понимать.