Жизнь Клима Самгина (Сорок лет). Повесть. Часть четвертая
Шрифт:
— Вы понимаете, какой скандал? Ностиц. Он, кажется, помощник посла. Вообще — персона важная. Нет — вы подумайте [о] нашем престиже за границей. Послы -женятся на дамах с рыбьими хвостами...
Она засмеялась звонко, «рассыпчатым» смехом, очень приятным, а затем сообщила, что у молодой царицы развивается истерия и — нарывы на ногах.
— Все это — последствия ее ненормальных отношений с Вырубовой. Не понимаю лесбианок, — сказала она, передернув плечами. — И там еще — этот беглый монах, Распутин. Хотя он, кажется, даже не монах, а простой
Она со вкусом, но и с оттенком пренебрежения произносила слова «придворные сферы», «наша аристократия», и можно было подумать, что она «вращалась» в этих сферах и среди аристократии. Подчеркнуто презрительно она говорила о министрах:
— Все какие-то выскочки с мещанскими фамилиями — Щегловитов, Кассо... Вы не видали этого Кассо? У него изумительно безобразные уши, огромные, точно галоши. А Хвостов, нижегородский губернатор, которого тоже хотят сделать министром, так толст, что у него автомобиль на особенных рессорах.
Сидели в большой полутемной комнате, против ее трех окон возвышалась серая стена, тоже изрезанная окнами. По грязным стеклам, по балконам и железной лестнице, которая изломанной линией поднималась на крышу, ясно было, что это окна кухонь. В одном углу комнаты рояль, над ним черная картина с двумя желтыми пятнами, одно изображало щеку и солидный, толстый нос, другое — открытую ладонь. Другой угол занят был тяжелым, черным буфетом с инкрустацией перламутром, буфет похож на соединение пяти гробов.
В комнате было душновато, крепкие духи женщины не могли одолеть запаха пыли, нагретой центральным отоплением.
Завтрак продолжался часа два. Клим Иванович Самгин вкусно покушал, немножко выпил, настроился благодушно и, слушая звонкий голосок, частый смех женщины, любезно улыбался, думал:
«Глупа, но — забавная».
А она с восторгом говорила ему о могучей красоте фресок церкви Спаса Нередицы в Новгороде.
Отпуская его, она сказала:
— По субботам у меня бывают артисты, литераторы, музицируем, спорим, — заходите!
«Да, у нее нужно бывать», — решил Самгин, но второй раз увидеть ее ему не скоро удалось, обильные, но запутанные дела Прозорова требовали много времени, франтоватый письмоводитель был очень плохо осведомлен, бездельничал, мечтал о репортаже в «Петербургской газете». Да и сам Прозоров, все более раскисая, потирал лоб, дергал себя за бороду и явно терял память. Письмоводителя рассчитали. Дронов поставил на его место угрюмого паренька, в черной суконной косоворотке, скуластого, с оскаленными зубами, и уже внешний вид его действовал Самгину на нервы.
Умер Лев Толстой. Агафья была первым человеком, который сказал это Самгину утром, подавая ему газеты:
— Лёв-то Николаич скончался. Она сказала это вполголоса и пошла прочь, но, остановясь в двери, добавила:
— Слышите, как у всех в доме двери хлопают? Будто испугались люди-то.
— Вы читали Толстого? — спросил он.
— «Поликушку» читала, «Сказку о трех братьях», «Много ли человеку земли надо» —
Как всегда, она подождала: не спросит ли барин еще о чем-нибудь. Барин — не спросил.
Он не слышал, что где-то в доме хлопают двери чаще или сильнее, чем всегда, и не чувствовал, что смерть Толстого его огорчила. В этот день утром он выступал в суде по делу о взыскании семи тысяч трехсот рублей, и ему показалось, что иск был признан правильным только потому, что его противник защищался слабо, а судьи слушали дело невнимательно, решили торопливо.
В комнате присяжных поверенных озабоченно беседовали о форме участия в похоронах, посылать ли делегацию в Ясную Поляну или ограничиться посылкой венка. Кто-то солидно напомнил, что теперь не пятый год, что существует Щегловитов...
Довольный тем, что выиграл дело, Клим Иванович Самгин позвонил Прозорову, к телефону подошла Елена и, выслушав его сообщение, спросила:
— А вы знаете, что в университете беспокойно, студенты шумят, требуют отмены смертной казни...
«Дура, — мысленно обругал ее Самгин, тотчас повесив трубку. — Ведь знает, что разговоры по телефону слушает полиция». Но все-таки сообщил новость толстенькому румянощекому человеку во фраке, а тот, прищурив глаз, посмотрел в потолок, сказал:
— Что ж? Предлог — хороший. «Смертию смерть поправ». Только бы на улицу не вылезали...
Явились еще двое фрачников с портфелями, и один из них, черноволосый, высоколобый, с провалившимися внутрь черепа глазами и желчным лицом, сердито говорил:
— Я утверждаю: сознание необходимости социальной дисциплины, чувство солидарности классов возможны только при наличии правильно и единодушно понятой национальной идеи. Я всегда говорил это... И до той поры, пока этого не будет, наша молодежь...
— Позволь, позволь! Конституционные иллюзии года три-четыре держали молодежь в состоянии покоя...
— Но вот оказалось достаточно умереть Толстому, чтоб она снова полезла на стену. Румяный адвокат весело спросил:
— А где же это вы, Роман Осипович, наблюдали солидарность классов?
— Во Франции, друг мой, в Англии. В Германии, где организованный рабочий класс принимает деятельное участие в государственной работе. Все это — страны, в которых доминирует национальная идея...
— Это у вас — струвизм! Эрос в политике и прочее. Это романтика...
Самгин послушал спор еще минут пять и вышел на улицу под ветер, под брызги мелкого дождя. Ему казалось, что в обычном шуме города сегодня он различает какой-то особенный, глухой, тревожный гул. Люди обгоняли друг друга, выскакивали из дверей домов, магазинов, из-за углов улиц, и как будто все они искали, куда бы спрятаться от дождя, ветра. Мысли тоже суетились поспешно, бессвязно. Думалось о том, что адвокаты столицы относятся к нему холодно, с любезностью очень обидной. В сером, мокром сумраке вырастала фигура хмурого старика с растрепанной бородой.