Жизнь на фукса
Шрифт:
– Чего же, собственно, вы хотите и чего не хотите?
– в этих же сумерках спрашивает нас генерал Тынов.
– Не хотим участвовать в гражданской войне.
– А вы представляете, что из этого выйдет? Вас никогда же не впустят в Россию. Иль вы думаете, когда мы придем в Москву, мы дадим амнистию? Ошибаетесь...
Бедный старичок! Он сидит в Константинополе чистильщиком сапог. И не верит, что когда-нибудь его впустят в Россию. У нашего времени - зубы молотильного барабана. Попадешь под них, сломает, выбросит - сдыхай.
Трудно чистить
Я у ген. Минута
Железные дороги Германии прекрасны. Германские поезда не ходят - летают. И какая красота, когда под стеклянный купол грандиозного вокзала в Лейпциге на десятки платформ вплывают шнельцуги.
Поезд 1919 года, в котором я ехал в Берлин, шел славянски мучительно. Дергал. Лязгал. Крякал. В вагоне ходили сквозняки. Германия была еще под блокадой.
В Берлине не было немецких офицеров. Ходили французские, приветствуя английских. И странно было мне идти по этому городу - в военную миссию, давать объяснения моему отказу ехать на фронт русской гражданской войны.
Но я люблю видеть разных людей. Люблю толковать с ними. И я шел даже с удовольствием. Хотя одет я был странно: в одеяле.
Конечно, не наподобие тогообразно закутанного римлянина.
Нет. Из краденого немецкого одеяла деревенский портной сшил мне шапочку без полей, курточку и короткие штаны (длинных не вышло). Обмотки кто-то подарил. И я выглядел весело и изящно.
Учреждение, в котором на деньги Антанты сидели русские генералы, помещалось на Унтер-ден-Линден, 20, в хорошем особняке. Когда я вошел в приемную - шла прекрасно поставленная сцена.
Чиновник, с моноклем и пробором меж реденьких черных волос, сидел в приемной. Он принимал. Перед ним гудели военнопленные с коричневыми нашивками на рукавах - знаком, чтоб не убегали.
– Ну что ж, мужички, на родину?
– Знамо - на родину.
– Куда ж вы - на юг, на север?
– Да кому куда, мы - рязанские.
Чиновник улыбается холодными складками лица:
– В Рязань, мужички, не могу. В Орел - тоже. Я вас в Одессу запишу.
– Какая же Одесса, когда мы - рязанские.
– Не могу, мужички. Может, в Архангельск, а там уж увидите?
– Да как же... Да что же... Я прошел в комнату генерала.
– Садитесь.
Сел. Передо мной - письменный стол. За столом - черная визитка. Это и есть генерал-майор Минута. Лица у визитки нет. Генеральское клише без признаков растительности. И два стеклышка на золотой скрепке.
– Чем вы можете объяснить нежелание ехать на защиту родины? Казалось бы странным. Я не хочу о вас плохо думать.
Я объяснил, что, во-первых, "убивать вообще" - не моя профессия, во-вторых - белых слишком хорошо знаю, в-третьих, знаю и то, что иметь свои убеждения роскошь, за которую надо дорого платить.
Стекла пенснэ похолодели. Грудь визитки раздулась. А спина откинулась и легла на спинку
– На ваше заявление об отказе ехать на фронт я наложил резолюцию. С сего числа вы лишаетесь всякой поддержки русского Красного Креста, включая сюда и довольствие. Можете идти.
Это было логично. Я вышел в приемную. Тут все еще возбужденно гудели военнопленные. А чиновник улыбался, предлагая им юг и север.
Пусты улицы Берлина. Я иду по ним. Обдумываю - как мне быть?
Вскоре немцы перевели нас - в Гельмштедт.
Как шумят немецкие липы
Самым интересным в лагере Гельмштедт был заведующий капитулом орденов, камергер двора его императорского величества - Валериан Петрович Злобин. Аристократически согнутый. Редкая седая растительность. Выдающаяся нижняя челюсть. В прошлом В. П. Злобин был близок к царю. Он ходил с палочкой, небольшими шажками. По-старчески много говорил. И часто играл на дребезжащем беженском рояле.
Со всех сторон гельмштедтский беженский дом обступили старые липы. Липы шумели старым парком родового именья. И если б на кухне герра Гербста не кричали немецкие судомойки, можно было бы вообразить себя в русском парке.
Герр Гербст - хозяин беженского дома - очень толст. Низко кланяться он вообще не может, даже камергеру Злобину. Хотя герр Гербст и не старается. Потому что какой же в камергере толк, если он стоит в кухонной очереди за кружкой капустного супа, сваренного кухаркой герра Гербста. Герр Гербст крутой человек. Знает, на чем стоит мир. Он жене дает порцию картошки, а сам есть шницель.
Когда мимо него, трясясь, проходит заведующий капитулом орденов с согнувшейся к земле старушкой женой, герр Гербст гордо смотрит животом в небо.
С одной стороны беженского дома - лес сосновый. С другой - лиственный. Дом стоит на шоссе. В получасе ходьбы - городок Гельмштедт Брауншвейгской провинции. И когда надо что купить, беженцы идут туда.
Управляет беженским домом полковник Богуславский. Он раздает старое французское и английское обмундирование, кой-что из съестного, присланного Христианским союзом американских молодых людей. А если кто-нибудь подвернется подходящий по возрасту, того он направляет в армии на юг и на север.
Усы у полковника Богуславского прекрасно стоят вверх, как у Вильгельма. В голосе много металла. Роста он малого. Ходит без шпор. Но на беженских вечерах танцует мазурку в первой паре. И старушки дамы, глядя на полковника Богуславского, что-то вспоминают и, тихо улыбаясь, кивают в такт мазурке головами.
Чудесные в Гельмштедте липы. Шумящие. Развесистые.
Поэтому-то под ними и сидят беженцы.
Очень стар генерал Ольховский. Старше Злобина. Он высок, статен, типично военен. Он командовал военным округом. Ходил в большом свете. Но светск не был. Суждения его своеобразны и непохожи на суждения камергера Злобина. Он и походкой другой ходит. Не маленькими шажками, а шагом медленным и длинным, с руками на груди или за спиной.