Жизнь на фукса
Шрифт:
На Аугсбургерштрассе, 33, была редакция "Новой русской книги". В ней были проф. Ященко и я. И большое бархатное кресло, куда садились приходящие.
Так как А. С. Ященко был философом, не признающим холодного и горячего и любящим среднюю температуру, то в кресло "Русской книги" садились демократы, коммунисты, эсеры просто, эсеры левые, меньшевики всех оттенков, кадеты, анархисты, православные мистики, сменовеховцы, эстеты, музееведы, художницы, престарелые профессора и двадцатилетние поэты.
В кресле никто не сидел молча.
И надо сказать без преувеличений, что кресло "Русской книги" было замечательным местом.
Андрей Белый
Чаще всех в нем сидел Андрей Белый. Его хорошо слушать тем, кто любит нерасшифрованные телеграммы и не желает знать, о чем стучит аппарат Морзе: точка - тире, тире - точка.
В 1922 году я вошел в широкое кафе "Ландграф" на собрание русского "Дома Искусств". Сев, увидал, что рядом сидит человек и ест. Я посмотрел на то, что человек ест. Это был бифштекс. Человек ел его чрезвычайно торопясь, словно за минуту до третьего звонка. Он растопыривал локти, низко склонялся лицом над тарелкой. Но, склонившись, тогда же подымал глаза кверху, быстро обводя ими присутствующих. Его лицо мне показалось странным. И я спросил писательницу: "кто этот странно едящий человек?"
Она сказала:
– Тсс, тише - это Андрей Белый!
– Белый?
Тогда я повернулся к человеку. Я увидал, что с тарелки скрывается остаток пищи. Человек обтирает бумажкой губы. Очень подозрительно взглянул на меня. И вдруг, схватившись обеими руками за глазницы глаз, так облокотился. Поэт Андрей Белый был узнан мною.
В тот вечер Белый читал "Две России". Одну о том, чтоб Россия исчезла в пространстве. Другую о том, что Россия - мессия грядущего дня. Я думаю, что эти стихи - гениальны. Лучшего у Белого нет. Но и их достаточно, чтоб занять место в русской поэзии.
Вскоре он пришел в бархатное кресло. Говорил много. Странен был Белый. И интересен. Есть люди светлых голов и темных. У него была темная голова. Казалось, что под черепом Белого сознание с бессознательным обменялись местами. И на вас в разговоре плыла, лезла, вас штурмом брала хаотически изуродованная масса осколков чувств, обрывков мыслей, парадоксов, невнятиц, нелепиц, просветлений.
Когда Белый развивал "антропософическую философию", говоря о "со-знании" вместо сознания, о "челе-века" вместо человека,- он балансировал на грани комического так же, как выкрикивая из форточки комнаты на Викториа-Луизенпляц:
Бум-бум:
Началось!
Сердце поплакалось - плакать
Нет
Мочи.
И кончал:
Бум-бум:
Кончено!
По улицам Берлина Белый не ходил - бегал от погони. Так я бежал с ним по Тауенцинштрассе, пока Белый не вскрикнул:
– Стойте! Стойте! Какой изумительный старик! Медленно и согбенно навстречу шел старик в черной крылатке, в широкополой шляпе над длинной сединой волос.
– Он похож на рыцаря Тогенбурга!
Смотря на людей, как на биологические факты, мне становилось с Белым жутко. И странно, что кругом - шутили, улыбались, восторгались, не понимая, что человек несчастен. Что он бежит от самого себя, на ходулях странности скрывая "нелепицу" в рвущейся ветром разлетайке.
– Я бегу, я бегу, прощайте, прощайте,- говорит Белый, перебегая от одного к другому, стремительно выхватывая из угла швабру вместо палки и с ней бросаясь в выходную дверь.
– Да это щетка, Борис Николаевич!
– хватаю его за локоть.
Белый - в наивной улыбке:
– Щетка?!. Как странно!.. да это щетка!.. действительно!!. как странно... спасибо, спасибо... прощайте... бегу...
И ветер берлинских улиц уж мнет и крутит его песочно-странную пальто-разлетайку. И Белый - в бегстве.
Площадь Ноллендорфпляц перерезана пополам воздушной дорогой. На площади мечутся желтыми битюгами автобусы, трамваи, такси, извозчики. На ней, в кафе "Леон", Белый, с черным жабо над широкой белизной воротника, с большой желтой розой в петлице, декламирует:
Впейся в меня
Бриллиантами
Взгляда.
Под аммиантовым
Небом сгори;
Пей
Просияние сладкого яда
В золотокарие гари зари.
Он декламирует с жестом, с позой, с миной лица. Публике даже нравится. А мне жаль Андрея Белого как человека, от которого ушла женщина.
Белый вскоре стал - танцевать. Он вбегал в редакцию ненадолго. Широкими жестами, танцующей походкой, пухом волос под широкой шляпой, всем создавая в комнате ветер. Говорил, улыбаясь, ребенком:
– Простите, я очень занят...
– Да, Борис Николаевич?..
– Да, да, да, я танцую... фокстрот, джимми, яву, просто шибер-это прекрасно-вы не танцуете?.. прощайте... пора.
И Белый убегал танцевать. Желтая роза, скифство, танцы, Штейнер, антропософы, а подо всем - арифметическое несчастие просто человека. Может быть, это не только трагедия Белого. Может быть, это - биологическая трагедия творчества вообще. Когда люди в бешеной гонке мечутся по земле, не понимая, что за ними никто не гонится, кроме собственной тени.
Так в 22-м году Белый метался по Германии. Он заехал в деревушку, где промыслом жителей было делание гробов. И оттуда давал S.O.S. знакомым, уверяя, что в деревушке его обстали гроба. Но у литераторов нет друзей. Литературные друзья Белого, улыбаясь, говорили, что в гробовую деревню Белый поехал за тем, чтобы дать телеграмму.
Один день Белый был эмигрантом. Другой день был поэтом мировой революции. Все дни Белый был болен, мечась по Европе 22-го года с проклятьями брюнету в котелке, "ехавшему за ним по пятам".