Жизнь прекрасна, братец мой
Шрифт:
Итак, у меня гости: все знакомые мне города, и даже те, о которых я знаю по картинам и из книг, все городки, все горные дороги, леса, улицы, ночи, дни. Речушка с форелью в деревне Кирезли, стамбульская бухта Каламыш, Тверская улица в Москве, вымощенная торцами, [35] кофейня «Айналы» в Болу — с большим зеркалом. В зеркале, что передо мной, я вижу свое отражение. Совсем как в зеркале у дяди Шюкрю-бея в тот день, когда я прибыл в Измир, только я без усов, на голове у меня огромная островерхая папаха, бакенбарды у меня отросли ниже ушей, брови сдвинуты, и я отдал бы все на свете, чтобы выглядеть лет на десять постарше. В зеркале я вижу: на меня смотрит — и как смотрит! — подлец с подведенными сурьмой глазами, окладистой бородой и в белой чалме, расшитой желтым шелком. Я обернулся. Он осклабился. Я бросил в него стакан с чаем, стоявший передо мной. После этого меня прозвали в Болу «Сумасшедший учитель». Полагаю, из-за этого мой авторитет возрос еще немного.
35
Торцы — деревянные плитки, использовавшиеся для выстилки проезжей части улицы. Такое покрытие использовалось до конца 1920-х годов на улицах больших российских городов.
С Нури Джемалем я познакомился в Батуме. У него острая седая бородка. Ему где-то около пятидесяти. Пока он был в Турции, он писал книги по кооперативному движению и по грамматике турецкого языка. В эпоху Абдул-Хамида [36] был сослан в Африку, в Феццан, за причастность к младотуркам. Он пишет детские стихи, одно стихотворение хуже другого. После того как был свергнут царизм, он приехал в Баку заниматься торговлей, а потом, познакомившись с Субхи, вступил в компартию. Говорят, что он отпустил бороду, чтобы скрыть шрам на подбородке. Не знаю, есть ли у него шрам на подбородке. Он бабник. Как и все пожилые мужчины, он помешан на молодых женщинах. Хотя, может быть, не все пожилые мужчины такие. Он говорит по-французски, по-русски, по-гречески. Некоторые теоретические положения марксизма я узнал от него, например положение о прибавочной стоимости. Мыться не любит, как и я, то есть не очень любит. В Батуме, в номере гостиницы «Франция» у нас одна кровать — но такая кровать достойна королей; конечно, не в смысле белья и простыней — простыней нет, одеял — тоже, есть только один тоненький плед, однако ширина этой кровати, ее матрасы — поистине королевские, а еще там есть небольшой диван. Я настаивал: «Давайте я лягу на диване, а вы — на кровати», — но уговорить его не смог. «Не сегодня-завтра мы вернемся на родину, Ахмед, нам предстоят всевозможные трудности, нас ждут тюрьмы; если я в моем возрасте привыкну к кровати с матрасами, то мне тяжело будет на тюремных нарах». И, укрывшись своим пальто, он спал на диване. Он даже чай пил без сахарина. В Москву мы приехали вместе. Он стал преподавателем в университете. Я познакомил его с Аннушкой. Прошло немного времени, как девушка сказала мне: «Твой профессор объяснился мне в любви, и он очень красиво говорит».
36
Абдул-Хамид II (1842–1918) — один из последних султанов Османской империи.
— Ты могла бы полюбить пожилого мужчину, Аннушка?
— Что значит «пожилого»?
— Лет тридцати пяти-сорока.
— Могла бы. И даже еще старше.
— Ты серьезно говоришь?
— Серьезно.
— Ненормально.
— Почему? Послушай, когда пожилая женщина любит молодого мужчину, это действительно ненормально, а может быть, и нормально. Разве любовь имеет отношение к понятиям нормального или ненормального?
Нури Джемаль, наш профессор, в 1928 году возвратился в Турцию. Работал в Лингвистическом обществе. Стал депутатом. Умер в возрасте восьмидесяти двух лет.
В тот вечер, когда Аннушка с Си-я-у должны были идти на концерт, я ворвался в комнату девушки за час до концерта. Си-я-у был там.
Аннушка спросила:
— Ты же говорил, что у тебя будут дела?
— Я все дела доделал.
Мы поговорили о том о сем. Си-я-у читал классические китайские стихи, сначала по-китайски, потом — в переводе на русский. Когда время концерта приблизилось, Аннушка сказала:
— Мы уходим.
— Я останусь здесь, — сказал я.
— Оставайся, —
— Даю.
Они ушли. Я поражаюсь Си-я-у. Он знает о наших отношениях с Аннушкой, но все равно не скрывает, что любит девушку как сумасшедший. Он что — не мужчина?
Я направился домой за чистым бельем. Всю дорогу думал о Си-я-у. На обратном пути тоже о нем думал. В Аннушкиной комнате я лег на диван. И опять думал о Си-я-у, но уже о Си-я-у с Аннушкой. В голову мне приходят невероятные вещи. В кухне я поставил на газовую плиту ведро. Вернулся в комнату. Снял одежду и снова лег на диван. Аннушка, слушая музыку, держит меня за колено. А сейчас она, конечно, держит за колено Си-я-у. Ну и что? Как это — ну и что? Они пешком пойдут с концерта, пойдут бок о бок по пустынным улицам. Почему она не захотела, чтобы я тоже пошел на концерт? Что происходит? Ах черт побери! Оказалось, я уснул. Вдруг вскочил, как сумасшедший, оттого что на меня лилась горячая вода. Рядом с диваном — Аннушка. В руке у нее — ведро.
— С ума сошла?
— Ты почему не вымылся? Ведь дал слово. Вставай.
Все вокруг — диван, вся моя одежда, я сам, — все совершенно мокрое. Я взбесился:
— Это подло с твоей стороны!
— Не кричи, разбудишь соседей.
— С Си-я-у ты гуляешь и со мной…
— Что ты сказал?
— Ты слышала, что я сказал.
— Твое чистое белье здесь. Одевайся. Уходи.
Неделю мы с Аннушкой не разговаривали.
Я изготовил фотомонтаж и развесил ленту шириной примерно в полметра по стенам нашей комнаты, начав с одной стороны двери и до другой. Керим с Аннушкой рассматривают ее. Мы с Си-я-у стоим у них за спиной. Фотовыставка посвящена общественным формациям. Справа от двери — картины первобытного коммунизма; посреди — племенной строй, рабовладельческий строй, феодальный строй, капитализм; слева от двери — новый миропорядок: мировой коммунизм.
Аннушка сказала:
— Я все время думаю о том времени, когда люди будут разговаривать на одном языке. Если это не будет русский — почему обязательно русский? — то, может быть, это будет китайский.
Си-я-у ответил:
— Может быть.
Аннушка усмехнулась:
— Ах ты, националист эдакий. Может, появится какой-нибудь смешанный язык. Может быть, английский, а может, совершенно незнакомый нам язык, но если это будет не русский, то как же люди будут наслаждаться Пушкиным?
Керим, не отрывая взгляда своих желтых глаз под черными как смоль бровями от фотографий, сказал:
— Мне стыдно, но я не читал Пушкина. Моего русского не хватает, чтобы понять его. А на турецкий его не перевели, что делать. Я не думаю, что общим языком будет турецкий. И потом, мне кажется, останется несколько крупных языков. Но дело не в языке. Не останется ни одного голодного, ни одного безработного человека. Не останется и ни одного безграмотного, не останется никого, кто был бы хозяином, рабочим, крестьянином, полицейским, жандармом; люди перестанут чего-либо бояться — работай, сколько захочется. Ешь, пей, читай, пиши, наслаждайся, сколько хочешь. Черт побери, если это наступит когда-нибудь, скорее бы только наступило. Конечно же, полного коммунизма мы не сможем увидать, но ведь мировую революцию-то увидим, и уже этого достаточно. Все ждут, когда немецкие пролетарии скажут: «А ну, марш!» В Анкаре на Военном заводе есть такой Сейфи-уста, работал лет десять в Марселе в доках, он всегда говорил: «Увидите, что сделают французские рабочие. Посмотрите хотя бы на Парижскую коммуну…»
Керима в университет отправила анкарская организация. В Москве он мой самый близкий друг. Не выносит двух вещей: сигареты и ложь. Не позволяет мне курить при нем. «Лгать можно только врагу, тот, кто врет даже бабе, даже для того, чтобы польстить, — не мужчина». Аннушка познакомила его с одной своей подругой, у них все шло как по маслу, но девушка так и не заставила его ни разу сказать: «Я люблю тебя, Маруся».
— Значит, ты меня не любишь, Керим? — спросила она однажды.
— Как я могу тебя не любить?
— Очень любишь?
— Не очень…
— Почему не очень?
— Откуда мне знать? Не очень, и все. Если буду очень любить, то так и скажу — очень, но пока такой сильной любви у меня к тебе нет.
Тридцать семь ниже нуля. Поздно вечером мы с Керимом отправились в баню в одном из переулков за Тверской. Здесь не пользуются банными фартуками — пештамалами, и поэтому мы никак не можем привыкнуть к наготе — помылись, держа перед собой огромные шайки, стараясь не глядеть друг на друга. Вышли на улицу. Изрядно стемнело. Зажглись фонари, окна трамваев заледенели, витрины — тоже. Скрипят полозья саней. Кажется, если плюнешь, то на землю упадет льдинка. О таком морозе в Анатолии говорят: «Лисицы гадят медью». Прохожие передвигаются чуть не бегом, у большинства на ногах валенки. Перед нами, поскользнувшись, упала женщина. Мы помогли ей подняться. Мы коченеем в наших солдатских шинелях и островерхих буденовках с опущенными и застегнутыми на шее наушниками. От холода шум города становится прозрачнее. Я показал на девушку, шедшую навстречу: «Посмотри на нее, щеки у нее раскраснелись, какая красавица». Керим ответил: «Щеки у нее красные от мороза, а нос как свекла».