Жизнь прекрасна, братец мой
Шрифт:
Полицейский в штатском вернулся с кизиловыми палками. Палки разной толщины.
— Давай, ложись.
Измаил бросился на очкастого комиссара, стоявшего рядом. Это его собственный метод. Он знает, что его мгновенно собьют с ног, но, во-первых, считает ниже своего достоинства просто покорно лечь под удары. Во-вторых, хотя за то, что арестованный напал на должностное лицо, он получит больше палок, от этого у него прибавляется сил.
Измаил не замечает, встал ли начальник из-за стола или нет, — все, кто был в кабинете, набрасываются на него. Пинки, пощечины, ругань. Его сбили с ног, свалили на пол. Он бьется на полу, как рыба, попавшая в сети. Вертя головой, он видит в слюдяном окошке дверцы железной печки рдеющие угли. Алеющие проблески
— Будешь говоришь?
— Мне нечего сказать.
Начальник начал бить палкой Измаила по стопам. Потом стали бить двумя-тремя палками. Измаил не чувствует боли. Он не чувствует ничего, кроме ярости. Он не кричит. И не ругается. Кто же сказал, что я что-то забирал у Зии, а отдал Кериму? Свет электрической лампы на потолке бьет в глаза. Носки с него снимать не стали, чтобы кровь не капала на пол. Измаилу это знакомо. Кровь соберется под ногтями, потом ногти выпадут. Фалаку сняли. Взяв арестанта под мышки — когда он попытался вырваться, ударили по лицу, — они сунули его ноги в ведро. В ведре вода — холодная как лед. Держа под мышки, его поводили по комнате. Ноги, по которым долго били палкой, через некоторое время немеют, перестают чувствовать боль. А если ноги засунуть в холодную воду и потом походить, то к ним опять приливает кровь и подошвы вновь становятся чувствительными. Измаила опять уложили. Опять надели фалаку. Опять на подошвы падают удары. Измаил отличает палку комиссара от других. Мерзавец бьет с оттяжкой. Начальник больше не бьет. Измаил начал кричать. Боль невыносимая. Начальник, вытирая пот с лица, приостановил побои.
— Будешь говорить?
— Мне не о чем говорить.
Удары опять посыпались один за другим. Измаил заметил, что орет во все горло. Сколько времени прошло с тех пор, как он вошел в эту комнату? Он не знает. Может быть, два часа, может быть, три. Электрическая лампочка потускнела. На улице светает.
— Уведите.
Двое взяли Измаила под мышки. Он не может ступать на ноги. Его выволокли из кабинета. Когда выволакивали, он увидел, что за окнами уже утро. Они прошли по коридору. Сидевшие на скамейках подняли головы. Кое-кто улыбнулся. В улыбках — немного страха, немного грусти, немного любопытства и сочувствия.
Все так же, держа под мышки, Измаила стащили с лестницы. Его ботинки раскачиваются у них в руках. Ноги волочатся по полу, будто перебитые у колен. Все кругом освещено электрическими лампами и зимним рассветом. Открыв дверь на первом этаже, рядом с камерой предварительного заключения, Измаила затащили в каменный мешок. Пол-цементный. На стенах — замызганная известь. Измаила перестали держать. И он повалился на бетонный пол. Его подняли. С большим проворством раздели. На нем остались только кальсоны на штрипках. Измаил держит свои ботинки в руках. Сел на пол, прислонился спиной к стене. На потолке — тусклая лампочка. Ноги болят, словно бы их жгли каленым железом. Полицейские в штатском, забрав одежду Измаила, закрыли за собой дверь на ключ и ушли. А какой холод, какой холод! У Измаила застучали зубы. Он начал хлопать себя по телу двумя руками — так еще делают рыбаки. Голая грудь, живот — все покрыто гусиной кожей. Вай, милый человек, — эти похуже тех прежних будут! В корабельном трюме было хотя бы жарко. Внезапно Измаил заметил, что в камере он не один. Повернул голову. Какой-то человек сидит, как петух на насесте, на чем-то, похожем на ящик из-под апельсинов. Поднятый ворот пальто. Черная, окладистая борода. На голове — берет. Огромными круглыми глазищами он смотрит на Измаила. Измаил подумал: «Это не наш».
— Здравствуй, — сказал.
— Селям-алейкум.
— Помогай тебе Аллах, чтобы все скорей кончилось.
— Спасибо.
— Давно ты здесь?
— Уже неделю.
— За что посадили?
— Оклеветали.
— Ясно,
— Якобы мы печатали арабскими буквами Священный Коран и торговали им. [53]
Этот тип не спросил: «А тебя за что посадили?» Закрыл глаза. Измаил попытался встать. Где там! Встать на ноги — все равно что ступить на раскаленное железо. И натекшая в носки кровь запеклась.
53
В 1928 году в Турции был принят латинский алфавит, а старый, арабский, полностью выведен из обращения и запрещен.
— А здесь холодно, братец.
Бородач приоткрыл глаза, смерил Измаила взглядом, закрыл глаза.
Измаил с большим трудом, испытывая острую боль, сел на колени. Вскоре колени замерзли. Он снова сел на ягодицы. Потом внезапно догадался, что нужно сделать, и жутко обрадовался: взял свои ботинки, сел на них.
В камере нет окна.
Измаилу вспомнились черточки, которые в 1925 году чертил на двери хижины Ахмед. Он нацарапал ногтем черточку на известке стены. Первая черточка. Кто же раскололся? Если арестов было так много, как же я не знал заранее? Неужели всего за одну ночь всех взяли?
Дверь открылась. Вошел полицейский, в руках — хлеб и бумажный кулек:
— Я принес тебе покушать, отец!
Человек на ящике открыл глаза. Слез. Подошел и взял хлеб и кулек. Когда вновь устроился на своем насесте, дверь закрылась. Бородач развернул кулек. Маслины.
— Мой сын! — вздохнул.
— Кто?
— Тот, кто принес маслины и хлеб.
— Если у тебя сын полицейский, он тебя быстро вызволит отсюда.
Бородач с набитым ртом проговорил:
— Да что от него зависит? Ведь это — клевета. Такая клевета, что, хоть семь государств объединись в одно, хоть расследуй целых семь недель, все равно до истины не докопаешься.
Доев хлеб и маслины, бородач встал, помочился в поганую жестянку в углу. Взгромоздился обратно.
Должно быть, около полудня дверь снова открылась. Сын бородача принес отцу котлеты, завернутые в лепешку. И бутылку воды. Бородач съел котлеты. Воду выпил. Рыгнул. Спросил у Измаила:
— У тебя что, никого нет из родных? Если тебе с воли еду носить не будут, то ты здесь от голода Аллаху душу отдашь.
— Скорее, я ее отдам от холода.
Должно быть, ближе к вечеру дверь снова открылась. Сын принес отцу вяленое мясо и хлеб. У Измаила засосало под ложечкой. Нериман наверняка что-то приносила. Он громко постучал в дверь. Открыли. Полицейский, но не сын бородача, небритый, щетина — вершок, кривые ноги — как стоит только, диву даешься, спросил:
— Что такое? Чего ты, мать твою, шумишь?
Не успел Измаил ответить, как бородач с ящика подал голос:
— Ваш покорный слуга тут ни при чем, все — этот вот тип.
— Чего тебе надо? — покосился на Измаила полицейский.
— Мне еду никто не приносил?
— Сейчас узнаем.
Дверь закрылась.
— Не надо так стучать. Если тебе приносили еду, то отдадут.
Измаил злобно посмотрел на рожу бородача, ковырявшего в зубах щепочкой — откуда он взял эту щепочку?
Дверь открылась. Очкастый комиссар с другим полицейским бросили Измаилу одежду.
— Мне никто еду не приносил?
— Твоя жена приносила. Мы ее прогнали.
— Почему?
— Можешь несколько дней и поголодать.
Они закрыли дверь и ушли. Измаил еле-еле оделся. А когда оделся и чуть-чуть согрелся, его начало трясти. Трясет так, будто его бьет током.
Ту ночь он провел на своих ботинках. Пальто ему не отдали. Пиджак от холода не спасал. В какой-то момент он проснулся от невыносимой жажды. Бородатый мерзавец храпит, все так же восседая на своем ящике. Измаил подкрался к нему. Разок глотнул воды из бутылки рядом с ящиком, потом — еще пару раз. Потом выпил все.