Жизнь Тулуз-Лотрека
Шрифт:
Он приехал из Голландии и был намного старше остальных учеников. Юные художники с изумлением рассматривали этого человека с измученным лицом. Они знали только его имя – Винсент.
Он клал краски на холст с такой стремительностью и силой, что дрожал мольберт. Пыл, с которым он работал, молчаливая и дикая страстность Винсента никак не вязались с их собственной бесшабашностью, и они испытывали перед ним чувство неловкости и даже, пожалуй, побаивались его. Никто не решился бы подшутить над новичком, как это было принято в мастерской. Интересно, как отнесется к его этюдам Кормон? В них отражались и темперамент, и резкость их автора.
Кормон категорически запрещал вносить какую-либо отсебятину в поставленное задание. Винсент все изменил. Табурет, на котором сидела обнаженная натурщица, он превратил
Когда в мастерскую вошел Кормон, все замолчали. И по мере того, как он, переходя от одного мольберта к другому, приближался к голландцу, становилось все тише. Не шелестела бумага, не скрипел уголь. Полная тишина. Но вот автор «Каина» подошел к мольберту Винсента, окинул взглядом полотно и замер. Несколько минут, не сделав ни единого движения, он рассматривал холст, потом, поспешно высказав несколько замечаний по поводу рисунка этой поразительной композиции, направился к следующему ученику.
Лотрек постепенно сблизился с новичком. Этот человек притягивал его. Несмотря на разницу характеров, их многое роднило. Винсент был братом Тео Ван Гога, директора галереи, принадлежавшей фирме «Буссо и Валадон» на бульваре Монмартр. Ему было тридцать три года, и он уже испытал лишения и одиночество. Рисовать он начал всего шесть лет, а писать – четыре года назад. Случалось, с пустым желудком, но всегда с горячим сердцем, он бродил по равнинам Севера. Подобно Лотреку, стать художником его заставила судьба. Он хотел бы жить, как все люди, – жить «настоящей жизнью», меланхолично говорил он, но это ему не было дано. Как и Лотрек, он чувствовал себя отверженным. И уж кому-кому, а не ему смеяться над короткими ногами калеки. Он слишком хорошо знал, как зло может шутить судьба.
За что бы он ни брался, его во всем постигала неудача. Даже в любви ему не везло, в самой обыкновенной, заурядной любви. Как Лотрек, он был из тех мужчин, которые не пользуются благосклонностью женщин. Двухфранковые девицы, бордели – вот его удел. Он вздыхал, сопел – и, движимый тем огромным запасом жизненных сил, которые таились в нем, бродил по свету, неся людям свою любовь, которую все отвергали.
Лотрек не разделял с ним ни этого стремления любить, ни сочувствия, которое вызывали в Ван Гоге страдания других, так же как он не разделял и человеколюбия Брюана. Лотрек был безжалостен и беспощаден ко всем, в том числе и к самому себе. Он никого не осуждал, но никого и не одобрял: он лишь наблюдал. Он не давал оценок, а просто анализировал, не проявляя своих чувств, так как по характеру своему был безразличен к вопросам морали. Он стремился лишь подметить жизнь – только жизнь без прикрас. Картины Ван Гога – откровение, картины Лотрека – познание. Ван Гог – сама сердечность, Лотрек – сама трезвость. Они, казалось, жили на разных полюсах, однако оба горели одинаковым огнем – только Винсент более неистовым, напоминавшим извержение вулкана с кипящей лавой, а Лотрек менее ярким, но таким же мощным и испепеляющим, ибо у обоих этот огонь разжигался отчаянием.
Тем временем в мастерской развернулись новые события. Один из учеников обозвал Кормона «старым академиком». Анкетен, очередная любовница которого питала склонность к импрессионистам (у нее было несколько работ Кайботта), забыл о Микеланджело и Рубенсе и стал «непримиримым», теперь с его языка не сходило имя Моне, и он решил поехать к нему в Ветёй. Анкетена привлекал также «дивизионизм» Сёра, чья картина «Гранд-Жатт» вызвала скандал и была гвоздем восьмой выставки импрессионистов. Восстал против Кормона и Ван Гог, понося мэтра на своем тяжеловесном французском языке. И даже Лотрек взбунтовался: «Я пришел сюда учиться ремеслу, а не для того, чтобы подавляли мою индивидуальность».
Кормон, разъяренный, закрыл мастерскую.
Лотрек закончил оба полотна, над которыми работал последнее время, и Брюан повесил их в своем кабаре[50].
У Лотрека начался период удач. Подражая Сали, который выпускал небольшой журнал, Брюан тоже начал в октябре издавать журнал «Мирлитон». И хотя ему были больше по вкусу произведения Стейнлена, чем Лотрека, он все же обещал последнему дать в одном из номеров репродукцию его «Кадрили стула Людовика XIII»[51] и предложил Лотреку сделать несколько рисунков для обложки. Мало того, агент по рекламе таблеток «Жеродель», некий Жюль Рок, два года назад основавший газету «Курье франсе» и освещавший в ней Монмартрские развлечения, к радости Лотрека, который не прочь был продемонстрировать свое искусство, заказал ему рисунки. Лотрек дал ему шесть рисунков[52].
В то лето Лотрек поехал к родным, на юг. Его образ жизни очень тревожил графиню Адель, «мою бедную святую маму», как говорил художник. Монмартр, который мог вызвать у нее лишь отвращение, Монмартр, который оскорблял ее принципы, религиозность и благочестивость, поглотил ее сына.
Но упреки застывали у нее на губах. Вид сына вызывал в ней такую жалость и грусть, что она готова была простить ему все. Когда она смотрела, как он, опираясь на «крючок для ботинок», переваливаясь, идет в своем костюме детского размера, когда она слышала, как он смеется, безудержно смеется, он для нее становился уже не завсегдатаем «Элизе-Монмартр» и публичного дома на улице Стейнкерк, а ребенком, чью скорбь она понимала, как никто другой, ребенком, который столько раз прибегал к ней, ища защиты и утешения. Да, он все тот же смертельно раненный ребенок, «моральный самоубийца», как он сам себя однажды окрестил. И графиня знала, что он может пользоваться и злоупотреблять ее любовью, может требовать от нее даже невозможного – она ему разрешит все. Абсолютно все.
Лотрек ликовал. «Жизнь прекрасна!» – восклицал он. Солнце заливало светом пораженные филлоксерой виноградники. Отец Лотрека, изнемогая от жары, применял армянский, по его утверждению, способ спастись от нее: держал ноги в тазике с молоком и клал себе на голову ломтики лимона – и был в восторге от этого! «Жизнь прекрасна!» – и Лотрек набросал несколько сцен, как его родственники борются с филлоксерой. Юмористические рисунки с шутливыми подписями и ребусами; так, например, фамилию своего двоюродного брата Габриэля Тапье де Селейрана, рослого семнадцатилетнего юноши, которого Лотрек тиранил и который нежно любил Лотрека и заботливо склонялся к нему с высоты своего роста – метр девяносто сантиметров! – он написал в виде ребусов двадцатью различными способами. Детские шалости в духе озорных экспонатов для Салона нелепого искусства! Жизнь беспощадна, но и прекрасна!
Графиня Адель пригласила к обеду архиепископа, чтобы тот постарался неназойливо дать понять ее сыну, к чему – при любых обстоятельствах! – его обязывает высокое имя, которое он носит. Сидя по правую руку от прелата, Лотрек покорно ждал проповеди и, потчуя его лучшими кусками, «как истый христианин», не преминул «осведомиться о состоянии духа в епархии»[53]. Говоря о девицах с площади Пигаль, архиепископ, естественно, употреблял более мягкие выражения, чем Брюан. Проповедь, начатая за десертом и состоявшая из намеков и парафраз, затянулась и, казалось, никогда не кончится. Но вот архиепископ, запутавшись в собственных иносказаниях, остановился, чтобы отдышаться, и тут Лотрек схватил бутылку и со словами: «Выпейте, ваше высокопреосвященство, у вас же пересохло во рту» – наполнил ему рюмку.
Лотрек ликовал. После его многочисленных просьб родители наконец решили дать ему денег на собственную мастерскую. Как раз в это время освободилась мастерская на пятом этаже в доме на улице Тур-лак, там же, где жила Валадон. Лотрек тотчас же снял ее и договорился со своим товарищем Буржем, студентом-медиком, который проходил в то время практику в больницах, что они будут жить вместе в квартире на улице Фонтен, 19, рядом с домом Гренье.
ЧАСТЬ ВТОРАЯ
Неистовый
(1886—1896)