Жизнеописание Михаила Булгакова
Шрифт:
Именно после Городецкого взял слово Булгаков. Речь его записана одним из слушателей следующим образом (очень близко по тональности к тому, как она воспроизводилась впоследствии им самим): «Совершенно несогласен с Л. С. Лозовским и другими ораторами. С драматической и театральной стороны пьеса не удалась, действующие лица ничем не связаны, нет никакой интриги. Это беллетристическое произведение. Фигуры неживые. Женские роли относятся к той категории, которую в театрах называют «голубыми» ролями, действия нет».
И действительно — дальнейшее обсуждение сразу приобрело иной характер. Посыпались критические замечания. Один из выступавших (Н. Г. Виноградов) закончил свою речь так: «Пьеса еще находится в процессе работы — ряд дефектов, которые в ней есть, вполне поддаются исправлению», другой утверждал: «В пьесе дана только внешняя трагичность — ни глубины, ни анализа положения Робеспьера
А. Я. Таиров: «Работа Ф. Ф. еще не закончена. Робеспьер не показан ни в глубину, ни в ширину. ...Это не трагедия, а скорее хроника, в которой события изложены в хронологической последовательности...» Ф. Н. Каверин: «Лучшие места в роли Робеспьера не даны автором. Фокусники во втором акте вовсе не нужны. Затем неизвестно,почему все нужные автору люди собираются на бульваре. Надо, чтобы автор больше полюбил театр, захотел, чтобы актеру было что играть в пьесе. Пьесу нужно сократить до размеров трехактной». М. В. Морозов закончил обсуждение и вовсе обескураживающей нотой: «Непонятно, почему погибает Робеспьер и откуда его сила. Так как не дана увязка Робеспьера с революцией, не получилось и трагедии».
Легко представить себе, как поражен был герой вечера непримиримой резкостью выступления, повернувшего ход обсуждения, — ведь эту позицию занял человек, у которого вылетели из репертуара все пьесы. Мало того — в этих обстоятельствах он заканчивал новую пьесу, судьба которой вот-вот должна была стать в зависимость именно от Ф. Ф. Раскольникова!
Для того чтобы читатель мог представить себе, какую глубинную неприязнь должен был вызывать Булгаков — не только своим творчеством, но складом личности, манерой поведения — у этого человека, процитируем письма Раскольникова 1923 года к Ларисе Рейснер. В письме от 9 мая он обронивает, обсуждая личный сюжет, характерную фразу по поводу возможного соперника: «Я не остановлюсь перед тем, чтобы скрутить ему руки на лопатках и за шиворот представить по начальству перед высоким судилищем трибунала». В следующем письме он так характеризует С. А. Колбасьева, работающего с ним вместе в Кабуле (переводчиком в советском посольстве) : «Переводит он ничего, а как человек — неприятный. Слишком силен сахариновый привкус «Дома литераторов» и гнусной гумилевщины. Вообще ничего менее подходящего нельзя было выбрать для Афганистана. Самое замечательное это то, что он настолько принюхался к собственной вони, что своего белогвардейского душка даже не обоняет, испуская его без всякой задней мысли, что называется, походя» (29 мая 1923). С. Колбасьев кончал Морской кадетский корпус, и, несмотря на то, что в годы гражданской войны он командовал дивизионом миноносцев, для Раскольникова это не отбивает его «белогвардейского душка», для него Колбасьев — поэт петербургской складки, облученный «гумилевщиной» — весьма значимым для автора писем понятием, и, конечно, не только по личным мотивам (он знал о романе Ларисы Рейснер с Гумилевым за несколько лет до гибели поэта) ; «К сожалению — гумилевщина это яд, которым заражены даже некоторые ответственные коммунисты», — сообщает он свои горестные наблюдения (20 окт. 1923). «Гнилой дух «гумилевщины», который он носит с собой, заражает воздух <...> этого лодыря, до мозга костей развращенного и извращенного «Домом литераторов» <...> эта распустившаяся сволочь <...> Органический белогвардеец, не по убеждениям, а по духу, по настроению, он в то же время обладает всеми отвратительными чертами деклассированного интеллигента» (25 июня).
Человек, умеющий так дифференцировать разные проявления «белогвардейского», не мог не увидеть и несколько лет спустя «органического белогвардейца» в Булгакове (которого многое могло сближать с С. Колбасьевым).
6 декабря была закончена первая (рукописная) редакция пьесы о Мольере, названной «Кабала святош». По той же мемуарной записи Елены Сергеевны, Булгаков «попросил, чтобы я перевезла на Пироговскую свой ундервуд. Начал диктовать...» По-видимому, именно первое знакомство
Уже 28 декабря в письме брату Николаю появляется постскриптум: «Положение мое тягостно», дающий представление о предновогоднем настроении драматурга, сделавшего решительную попытку вернуться в театр.
16 января 1930 года Булгаков пишет брату: «Сообщаю о себе: все мои литературные произведения погибли, а также и замыслы. Я обречен на молчание и, очень возможно, на полную голодовку. В неимоверно трудных условиях во второй половине 1929 г. я написал пьесу о Мольере. Лучшими специалистами в Москве она была признана самой сильной из моих пяти пьес. Но все данные за то, что ее не пустят на сцену. Мучения с нею продолжаются уже полтора месяца, несмотря на то, что это — Мольер, 17-й век, несмотря на то, что современность в ней я никак не затронул.
Если погибнет эта пьеса, средства спасения у меня нет — я сейчас уже терплю бедствие. Защиты и помощи у меня нет. Совершенно трезво сообщаю: корабль мой тонет, вода идет ко мне на мостик.
Нужно мужественно тонуть. Прошу отнестись к моему сообщению внимательно».
Открытость формулировок в письмах к брату, начиная с лета, для него, видимо, принципиально важна; — он прямо ориентируется на возможную перлюстрацию. Этому соответствует и тон всех его заявлений этого года — очень коротких, не анализирующих ситуацию, а констатирующих ее результат и настойчиво требующих ее разрешения. Отметим при этом, что как главный аргумент оформляется постепенно невозможность обеспечить свою жизнь — в письме к Горькому от 3 сентября появляется даже старомодная формулировка «я разорен», в заявлении на имя А. Енукидзе от того же числа говорится о «материальной катастрофе» и т. п. Это важно для понимания его последующих действий.
По-видимому, 19 января 1930 года в Москву приезжает Замятин — и, как всегда, тут же ищет встречи с Булгаковым (в тот же день он пишет жене: «Мих<аил> Аф<анасьевич> живой, я ему звонил, дома его не было»). Все дни он проводит по большей части с Пильняком, с осени 1929 года — его товарищем по несчастью, он 25 января пишет жене: «к 5 часам иду обедать к Мих<аилу> Аф<анасьевичу>»; в конце письма — приписка рукою Булгакова: «Дорогая Людмила Николаевна. Посылаю Вам привет из Москвы».
Вести о пьесе «Кабала святош» дошли и до Станиславского, лечившегося и отдыхавшего в ту зиму в Ницце. «Пьеса Булгакова — это очень интересно, — пишет он 10 февраля Л. М. Леонидову и беспокоится: — Не отдаст ли он ее кому-нибудь другому? Это было бы жаль».
11 февраля Е. Замятин пишет жене (из Москвы в Ленинград): «Вечером, должно быть, буду в Драмсоюзе, где Михаил Афанасьевич читает свою новую пьесу».
Тон писем к брату, ставших по истечении полувека главными источниками, документирующими биографию Булгакова зимы 1929—1930 годов, остается, однако, прежним: 21 февраля Булгаков резюмирует: «Я свою писательскую задачу в условиях неимоверной трудности старался выполнить как должно. Ныне моя работа остановлена. Я представляю собою сложную (я так полагаю) машину, продукция которой в СССР не нужна. Мне это слишком ясно доказывали и доказывают еще и сейчас по поводу моей пьесы о Мольере. По ночам я мучительно напрягаю голову, выдумывая средства к спасению.
Но ничего не видно. Кому бы, думаю, еще написать заявление?..» Эти письма, повторим, играют роль и кратких исповедей, и деклараций — одновременно.
Как можно видеть из них, Булгаков не теряет энергии и надежды, не перестает изыскивать действенные средства борьбы со своими литературными и театральными противниками.
18 марта 1930 года оказалось днем, поставившим Булгакова вплотную перед поисками этих средств.
Через десять дней, в письме, ставшем весьма важной акцией, Булгаков вспомнит напечатанную за полгода перед тем статью критика Пикеля, который «высказал либеральную мысль: «Мы не хотим этим сказать, что имя Булгакова вычеркнуто из списка советских драматургов» и «обнадежил зарезанного писателя словами, что «речь идет о его прошлых драматургических произведениях».