Жизнеописание Михаила Булгакова
Шрифт:
Далее пишутся и тут же одна за другой зачеркиваются (работа шла совсем не так легко, как над прозой!) строки, развивающие тему исповеди и трагического конца: «Вероятно, собака залает... завоет... Пожалеет испорченный стол... Не раз поганой ложью я пачкал уста Темна и не чиста». Наброски обнаруживают близость к некоторым излюбленным мотивам автора:
Почему ты явилсяПервые три стиха заставляют вспомнить «Красную корону», где младший брат с обвивающей лоб и напоминающей красную корону или венчик кровавой повязкой является герою по ночам. Второй стих, кроме того, использует деталь описания гибели Берлиоза. «Монах» же — в одном ряду с теми монашками, которые пугают «Мольера» в начале «Кабалы святош» и являются в час его смерти, а также с «Черным монахом» Чехова, упоминания о котором есть и в переписке писателя.
Вспомню ангелов, жгучую водкуИ ударит (мне) газомВ позолоченный рот.Почему ты явился непрошенныйПочему ты (не кончал) не кричалПочему твоя лодка брошенаРаньше времени на причал?Есть ли достойная караПод твоими ударами я, господь, изнемог Почему ты меня не берег?Почему он меня подстерег? Тема гибели развивалась в последних черновых стихах (стихотворение, возможно, так и не было закончено), говорящих о «дальних созвездиях», в которых «загорится еще одна свеча».
Своего рода образцом для этого стихотворения послужили, на наш взгляд, предсмертные стихи Маяковского (второе лирическое вступление к поэме «Во весь голос»). Строфа, включенная в письмо, адресованное «Всем» и распечатанное сразу после смерти в газетах, —
Как говорят «инцидент исперчен»Любовная лодкаразбилась о быт Я с жизнью в расчетеи не к чему перечень взаимных болейбеди обид— была, быть может, первым стихотворением Маяковского, затронувшим Булгакова и отразившимся более полугода спустя в его собственных стихотворных опытах — в единственных двух строках, производящих впечатление законченности:
Почему твоя лодка брошенаРаньше времени на причал?(М. А. Чимишкиан рассказывает, как в первые дни после смерти Маяковского застала Булгакова с газетой в руках. Он показал ей на строки — «Любовная лодка разбилась о быт»: «Скажи — неужели вот — это? Из-за этого?.. Нет, не может быть! Здесь должно быть что-то другое!»)
Новый 1931 год застал Булгакова в смятении чувств.
В декабре 1930 — январе 1931 года Е. С. Шиловская была в подмосковном доме отдыха. Булгаков несколько раз приезжал к ней. Однажды, рассказывала она нам, пришел на лыжах, замерзший, но она побоялась оставить его, даже напоить чаем, тут же отправила обратно.
Сохранился листок с начатым и неоконченным письмом от 3 января 1931 г.: «Мой друг! Извини, что я так часто приезжал. Но сегодня я...»
Отношения их расцветали, развивались все более бурно. На последнем листе романа «Белая гвардия» запись рукою Булгакова: «Справка. Крепостное право было уничтожено в ... году. Москва 5.II.31 г.» (В
И много позже, полтора года спустя Булгаков припишет: «Несчастие случилось 25.11.1931 года».
Марика Артемьевна Чимишкиан, к тому времени уже около года как жена С. А. Ермолинского, рассказывала нам: «По-моему, в начале весны я прихожу как-то к Елене Сергеевне на Ржевский. Она ведь дружила с Любовью Евгеньевной, и мы все с ней были хорошо знакомы, она была на нашей свадьбе с Ермолинским. Прихожу — мне открывает дверь Шиловский, круто поворачивается и уходит к себе, почти не здороваясь. Я иду в комнату к Елене Сергеевне, у нее маникюрщица, она тоже как-то странно со мной разговаривает. Ничего не понимаю, прощаюсь, иду к Булгаковым на Пироговскую, говорю: «Не знаете — что там происходит?..» Они на меня как напустятся: «Зачем ты к ним пошла? Они подумали, что это мы тебя послали!» Люба говорит: «Ты разве не знаешь?» — «Нет, ничего не знаю.» — «Тут такое было! Шиловский прибегал, грозил пистолетом...» Ну, тут они мне рассказали, что Шиловский как-то открыл отношения Булгакова с Еленой Сергеевной. Люба тогда против их романа, по-моему, ничего не имела. У нее тоже были какие-то свои планы...»
Шиловский объявил, что детей не отдаст, и Булгаков знал об этом.
...Елена Сергеевна дала слово не искать с ним встреч, не подходить к телефону.
Возможно, именно к весне этого года (если не годом-двумя ранее) относится одна короткая романтическая история, предположительно отразившаяся в деталях менявшегося в течение 1930—1931 годов замысла того романа, который становился теперь романом о «поэте» и его возлюбленной Маргарите. Хотя предположения о таких связях всегда рискованны, но, может быть, именно в жизнеописании автора романа они и должны найти свое место.
Спустя полвека с лишним, весной 1986 года Маргарита Петровна Смирнова передала нам (вместе с фотографией, на которой запечатлена очень красивая молодая женщина) свои короткие воспоминания.
В них, как и в устном ее рассказе, в какой-то степени слилось то, что сохранила память, с тем, что прочитано было ею к тому времени в романе: при первом же чтении произведения, подписанного именем давно забытого ею человека, и она сама, и ее близкие, посвященные в подробности этой истории (сестра Маргариты Петровны работала в «Гудке» и знала Булгакова), «узнали» ее в героине...
Перед нами поэтому — и часть легенды, и живые подробности жизни Булгакова, одного из его увлечений, оказавшегося связанным, во всяком случае, с именем героини романа.
Маргарита Петровна описывала, как она однажды весной приехала с дачи в Москву («Приятное чувство свободы, можно никуда не торопиться. Дети на даче, муж в командировке...) и шла по улице с желтыми весенними цветами в руках. Ее догнал небольшого роста, «очень хорошо, даже нарядно» одетый человек. Она не хотела знакомиться («я на тротуарах не знакомлюсь»), он продолжал идти за ней, наконец, попросил «минуту помедлить, чтобы можно было представиться. Снял головной убор, очень почтительно, свободно поклонился, сказал: «Михаил Булгаков». Фамилия знакома, но кто это, кто? Я сразу почувствовала, что это хорошо воспитанный незаурядный человек». Она сомневалась. знали ли тогда «Дни Турбиных». Фамилия связывалась в ее сознании с иным Булгаковым, о котором она слышала от отца «как об одном из приближенных Толстого». <...> Во время знакомства с Михаилом Афанасьевичем я была уверена, что это кто-то из окружения Толстого. К тому же и разговор вскоре зашел о Толстом <...> Он очень интересно рассказывал о Л. Толстом, говорил, что где-то (в музее?) разбирает его письма (возможно, эта деталь датирует встречу временем работы над инсценировкой «Войны и мира» — то есть весной 1931 или 1932 года... — М. Ч.)